Т. С. Петрова (г. Шуя)

МИФОПОЭТИКА ЗАГЛАВНЫХ ОБРАЗОВ В КНИГЕ К. БАЛЬМОНТА «ЗАРЕВО ЗОРЬ» (К СТОЛЕТИЮ КНИГИ)

«Четвёртый период творчества К. Бальмонта (1912—1917 годы) в целом ознаменовался не “упадком”, а, напротив, новым взлётом его творческого дара», – утверждают авторы книги «Поэт с утренней душой» [3, с. 326]. Мотив пути в творческом сознании поэта подкрепляется переживанием полученных впечатлений от путешествия по Египту (1909 – январь 1910 г.) и событий большого путешествия, длившегося весь 1912 год (с января до 30 декабря).

В то же время поэтическая книга «Зарево Зорь» (1912) [1] далека от нарративности; особенности её художественного строя отмечены В. Ф. Марковым («в этой книге почти всё перекликается или двоится» [3, с. 278]) и Н. А. Молчановой, указывающей на лейтмотивы «извива» и «излома» (там же).

Мотив отражения (причём обоюдного, или возвратного) задан уже в эпиграфе: «Всем тем, в чьих глазах отразились мои Зори, отдаю я отсвет их очей». Таким образом, эпиграф содержит сразу два «ключа» к символическому строю книги: принцип зеркальности, реализующийся в семантическом и композиционном строе книги, и образ-символ Зари (Зорь), не случайно выделенный написанием с заглавной буквы и акцентированный в названии книги опять-таки удвоением: морфемным (-зар- / -зор-), фонетическим и семантическим.

Контекст эпиграфа даёт основания предположить, что Зори – образное выражение особого состояния мира, к которому приобщён лирический герой, – состояния, мистически соединяющего всех причастных к нему людей.

Образ зари (как утренней, так и вечерней), передающий рубежный период в соотношении светлой и тёмной части суток, как отмечает А. Ханзен-Лёве, является у символистов выражением «таинственной и многообещающей переходной фазы ante lucem» [6, с. 233]. «“Заря” как момент визионерского ожидания, – пишет исследователь, – соответствует некоему промежуточному состоянию, в котором активность воображения, “мечты” обретает апокалиптически-пророческую направленность <…> Это состояние “повышенного ожидания”, даже сверхнапряжённого воображения приобретает самостоятельную ценность, делающую фактическое появление ожидаемого (ожидаемой) фактом второстепенным по сравнению с самим ожиданием» [6, с. 233].

В книге Бальмонта уже название первого раздела перифрастически определяет соотношение утренней и вечерней зари: «Дочери Ночи»; первое же стихотворение представляет их взаимодействие как движение контрастных персонифицированных образов, соединяющих небо и землю проявлением общего доминирующего свойства – светоносности («Утрянка пьянеет в лучах, / С зарёй засыпает хмельная, / И тут выступает другая, / И светятся Звёзды в очах» (с. 7)). В фольклорном ключе соединение Неба и Земли как схождение Зари – «Красной Девицы» – представлено в пятом стихотворении:

Солнышко-Вёдрышко, Красная Девица ходит по синему полю.
Ходит по Небу, а смотрит на Землю, хочет сменить свою долю.
Будет, сказала, мне синего поля, хочется мне изумруда.
Солнышко-Вёдрышко с Неба уходит, хочет спуститься оттуда.
Красная Девица сверху нисходит, алый сильнее румянец.
Воды на Море от радости пляшут, белый затеяли танец. 
                                                                                  (с. 10)

В центре этого «зоревого» мира выступает «Чудо-Древо», вызванное к жизни Солнцем и соединяющее вечернюю и утреннюю зори. В контрастном характере этого образа – динамика символической доминанты: расцвет и увядание цветов на Чудо-Древе, смена мрака светом, Закат и Восток представлены в закономерном чередовании и безостановочном движении – «от Зорь к Зорям». Последняя строка стихотворения обращена к его названию и образно отражает путь лирического героя в этом особом мистическом светоносном пространстве: «Зори – в зори вводят нас» (семантика движения как проявления цельности «зоревого начала» подчёркивается авторским тире).

В то же время экзистенциальный аспект мотива пути – жизнь и смерть человека – развёртывается на основе традиционных образов плавания по морю, неизбежного наступления тьмы и отражает неодноплановость образов ночи и зари: «Если б мы плыли по морю густому, / Чёрному, – зная, что верен наш путь, / Мы бы с тобой позабыли истому. / Это и ждёт нас. Уже. Где-нибудь…» (Ночь наступает, с. 22).

Выражением верного пути выступает акцентированный образ особого состояния человека – погружённости в яркий мистический сон, позволяющий находиться в зеркальном междумирии, междубытии, – это состояние обозначено сложной метафорой («В зареве зорном мерцающих снов»): «Вместе мы встретили светы начальные, / Вместе оденемся в чёрный покров. / Но не печальные, будем зеркальные / В зареве зорном мерцающих снов» (В Зареве Зорь, с. 22).

Характер и семантическая доминанта этого образа во многом определяется словом зарево (в словаре зарево – «отсвет пожара, пламени, огней и т. п. на небе; сияние зари») [5, с. 565]. Именно оно реализует метафорическое значение и обнаруживает соответствия в ближайшем контексте (своего рода «отражения») – фонетические: -зер- / -зар- / -зор- – и семантические: зеркальные – зарево – мерцающих снов (в значении каждого члена ряда актуализируется сема «отражение»). Ряд звуковых соответствий с опорными аллитерациями -зр- семантизируется и становится актуализатором и репрезентантом символа зари, заревого начала.

В следующем стихотворении метафора, вынесенная в заглавие, – «Последняя заря» – передаёт традиционно-поэтический смысл: конец земной жизни, приближение смерти (не случайно в слове заря не используется заглавная буква):

Я вижу свет моей зари последней.
Она вдали широко разлилась.
Безгласный звон. Мольбы цветной обедни.
Псалмы лучей. Предвозвещённый час.

И служба дня сменяется вечерней.
Встаёт Луна, и паутинит нить.
Чтобы душе, где пытки – равномерней,
Для всенощной смиряющей светить. 
                                                   (Последняя заря, с. 23)

В то же время символический контекст создаётся за счёт сакрализации картины наступающей ночи, представляющей переход от жизни к смерти как неизбежный и необходимый этап пути человеческой души.

В разделе «Костёр» традиционная метафора жизнь – горение выступает образной основой изображения жизненного пути человека; в то же время контекстуальные связи способствуют включению слов с семантикой горения в бальмонтовскую символическую систему. В результате уже в первом стихотворении слова с семантикой огня (костёр, огонь, солн-це, молния, жечь) становятся образами жизни, борющейся с тьмой небытия:

Дымно-огненный туман
Был основой Миру дан.
Из туманного Огня
Жизнь возникла для меня.

Солнце в атом заключив,
Я упал на чёрный срыв,
Вырос, крылья распростёр
И зажёг над тьмой костёр… (Костёр, с. 27)

В стремлении продлить «зоревое» горение, состояние духовного озарения лирический герой выбирает самый верный, как ему представляется, предначертанный древними, путь любви – «глаза – в глаза» (Водительство, с. 36), а потому – «…между жемчужностей зорь, и между хрусталями дождей, / Красного дай мне вина, перелившейся крови испей, / Вместе сверкнём, пропоём и потонем как тени в пустынях» (Дай мне вина, с. 42).

Последнее стихотворение цикла носит название «Цепи», отражающее образ добровольного плена («Но цепи те я принял добровольно, / И радостен душе глухой их звон. / Привет тюрьме…», с. 42). Аналогия цепей с удавом («Лишь цепи взяв и окрутившись ими, – / Так свит удав, по дереву, кругом») вызывает ассоциацию с образом Чудо-Древа из второго стихотворения книги (От Зорь к Зорям), а следовательно, актуализирует на уровне межтекстовых связей ключевой символ Зарева Зорь – одухотворённого междумирия, соединяющего земное и небесное в особом состоянии бытия – «стозарном сне». В духовном пути лирического героя это представляется не только результатом свободного выбора, но и выходом к внутреннему безмерному свету и простору: «Привет тюрьме. Очам раскрытым больно: / – Так светел мой безмерный небосклон».

Так взаимоотражаются итог этого лирического сюжета – и эпиграф, предваряющий книгу: «Всем тем, в чьих глазах отразились мои Зори, отдаю я отсвет их очей».

Таким образом, символика зари в мифопоэтическом строе текста непосредственно соотнесена с ключевым символом бальмонтовской лирики – Солнцем, и весь третий раздел книги представляет путь Солнца, преобразующий мир огненным жизнетворчеством. «Цветочный сон» (название раздела) – своеобразное отражение Солнца в мире цветов: «цветоч-ный сон» – это «память» цветов о Солнце, отражение в них постоянной устремлённости к Солнцу, зовущему к высоте:

Это Солнце вызывает все растенья к высоте,
Их уча, что вот и Солнцу к высшей хочется черте.

Златокрайностью пронзая сон сцепляющих темнот,
Солнце всходит, мысль златая, на лазурный небосвод.

На пути дугообразном расцвечаясь в силе чар,
Солнце тайно разжигает жизнетворческий пожар.

Зажигает состязанье, быть различными маня,
Поелику в лике Солнца – семицветный лик Огня.

Оттого у всех ответных солнцецветных лепестков
Так различествует сказка красок, запахов и снов.

<…> Незабудка, глаз фиалки, колокольчик, зверобой
Небу молятся, затем что Солнце – в бездне голубой… 
                                                               (Солнце, с. 45—46)

Звукообраз сон отражается в слове солнце, укрепляя их контекстуальную семантическую связь (в стихотворении «Медвянка» к этому ряду добавится ещё одно звено – соты); в то же время символ сон сохраняет присущую ему амбивалентность: в соотношении с образами ночного (лунного, звёзд-ного) мира сон выступает метафорой смерти:

Я горю. Говорю,
Что и я люблю зарю,
Сердолик я расцвечаю,
Отвечаю
Янтарю.

               Но когда та звезда,
               Чья настала череда,
               Задрожит, – всё небо слышит,
               Ночью дышит 
               С ней вода.

И застыв, ветви ив,
Листья влагой расцветив,
Повторяют безглагольно:
Смерть безбольна,
Сон красив. (Как же?, с. 59)

Н. А. Кожевникова отмечает, что в символической поэзии слово сон «при определённых условиях может стать обозначением любой реалии, на которую указывает сочетание слов или общая ситуация» [2, с. 63], вплоть до противоположных: «сон – прозябание, внутреннее оцепенение, прижизненная смерть, и сон – истинная жизнь» [2, с. 61]; «слово в итоге становится словом с безграничной и подвижной семантикой» [2, с. 64].

В названии «Цветочный сон» и в художественном строе раздела доминирует семантика красоты и очарованности, погружённости в грёзу, мечту. Образы сна и цветка сопряжены в контексте непосредственно («И сны, расцветая, плывут чередой», Медвянка, с. 58), а также общностью семантики золотого и светоносного начала, связанной с выражением красоты и любви и отражающей не только солнечную, но и лунную сторону образа (А. Ханзен-Лёве пишет об «ориентированном на солнце, “позолоченном” облике Луны» [6, с. 235]): «Цветок золотой, как Луна золотая», «Луна золотая, как щит золотой», «Луна золотая, как риза из злата», бубенчик золотой (цветок), стебель золотой, золотой цветок; а также: «златоокая жена, золотая, золотая», златокрайность, мысль златая.

В свою очередь, цветы и звёзды последовательно соотносятся в метафорическом строе бальмонтовской лирики. Таким образом, один из путей, определяющихся выбором лирического героя, – это путь любви и растворения в каждом переживании любви, в каждом сердце:

Я отдал себя, увидавши дорогу.
Одной – поцелуй. И поэму – другой.
Звездой промелькнул, улетающей к Богу.
В ночи закурчавился пеной морской.

Мне радостно было – быть радостью нежной.
Там в сердце. Там в сердце. И в этом. И в том.
И ласкою нежной, в пустыне безбрежной,
Растаял… Развеян… Во всём… И ни в чём… 
                                                   (Я отдал себя, с. 63)

Другой аспект выбора лирического героя определяется образом солнечного пути как пути в зарю, преобразующую внутренний мир человека. Одно из ключевых стихотворений носит название «Золотая». В нём ни разу не называется явление, признаки которого переданы не только этим ёмким эпитетом (А. Ханзен-Лёве пишет: «Самое близкое к солнечному началу состояние “Зари” символизирует её золотая окраска» [6, с. 235]), но в большей степени обозначены через действия, – в результате акцентируется всеохватный характер зари, преобразующей человеческое сердце:

Золотая

Вознеслась над Морем, золотая,
Разлилась на Запад и Восток,
Расцветила с края и до края,
Засветила в сердце огонёк.

Там на дне несохнущей криницы,
В глубине, где всё схоронено,
Как напев, зажгла огонь зарницы,
И, сгорев, златым явила дно. (с. 63)

Таким образом, отблеск солнца, отражение его света и огня, заря предстаёт явлением, необходимым для внутреннего очищения огнём и светом человеческого сердца, устремлённого вслед за Солнцем – подобно цветам, чей путь обозначен во втором стихотворении раздела («Солнце») и особенно чётко – в смене фаз падения и возрождения – в стихотворении «Цветок»: «Цветок цветёт в огне, зерно идёт во тьму. / И снова изо тьмы змеится ввысь росток» (с. 60). Следовательно, цветок и огонь (Солнце) в мифологеме пути соотносятся как образы-символы преобразующей и возрождающей человека силы. «Царь (как солнечное начало мужского сознания “Я”), – пишет А. Ханзен-Лёве, – должен “низойти” на (и в) землю (descensus), чтобы “вернуться в то тёмное изначальное состояние, которое алхимики называют Хаосом” (в качестве massa confusа): “Распад – это подготовка к спасению”» [6, с. 589].

В заключительном разделе книги закономерно отражается миф об Озирисе – утверждением спасительного для вольной души преодоления всех земных испытаний, способности восстать из распада и устремиться в космический простор:

Верный

<…> Растерзан Озирис. Четырнадцать частей
               Повсюду кинуты.
Растерзанность есть путь для ищущих людей,
               Что в мир низринуты.

Разрывы сопоставь, и, части распознав,
               Спаяй конечности.
И покидай свой гроб, как стебель свежих трав,
               Будь в Звездомлечности <…> (с. 142—143)

В результате бальмонтовский миф о пути, направляемом Солнцем, о возрождающей силе Солнца отражает в себе черты древнеегипетской гелиоцентрической космогонии, репрезентируя символический образ ежегодного возрождения земного мира: «Новое Солнце взманило побеги, цвет изумруда из мёртвых темнот, / К колосу колос, и сердце до сердца, новой спиралью закрученный год…» (Озирис, с. 145).

Заключительное стихотворение последнего раздела книги закономерно отражает путь лирического героя «в светомраке мировом» как преодоление мрака «друидических пещер», собственной тоски и смертоносных сил «бранно-мыслящей Земли» – и выход к обновлению, к полноте жизни и любви:

Над подземностью вещающей,
Дух впивая свежих струй,
Я стою как жнец встречающий
Меж колосьев – поцелуй. 
                                       (В пещерах друидических, с. 151)

Ключевой образ финального четверостишия, венчающего всю книгу, ассоциативно связан с образом Озириса, отражая его главную сущностную составляющую: «…бог производительных сил природы, царь загробного мира» [4, с. 267], отучивший людей от дикого образа жизни, – в частности, научил их сеять злаки («ячмень и полбу»); «считалось, что, подобно всему растительному миру, О. ежегодно умирает и возрождается к новой жизни, жизненная сила всегда в нём сохраняется, даже в мёртвом. На изображениях сквозь гроб О. прорастает дерево или из О.-мумии выросли стебли злаков, которые поливает жрец» [4, с. 268].

Сквозной образ Озириса как воскресающего каждую весну бога коррелирует в контексте книги с образом Христа: у Бальмонта он представлен как Бог любви; воскресение земного мира, человеческих чувств, творческих сил и Христа происходит одновременно – «в мировом поцелуе»: «И цветок, в саду раскрытый, / Вторит звёздочкой цветной: / Вот я вышел, тюрьмы срыты, / Бог любви воскрес – весной» (Кровь отдавший, с. 103); «Весною под пение птицы / Рождается пение строк, / Зерно из подземной темницы / Встаёт как зелёный росток. // В деревьях сокрытые струи / Блестят как серёжки берёз, / Под звон, в мировом поцелуе, / Весной воскресает Христос» (Весной, с. 104).

Вот каким касанием любви преображается и возрождается к жизни мир; вот какого поцелуя ждёт «меж колосьев» лирический герой.

Ключевой образ книги, акцентированный в заглавии и эпиграфе, отражается в заключительной части фонетическими соответствиями, что обусловливает семантические связи контекстуально сближенных слов: Зарево Зорь – зарница – зерно – Озирис – Христос. Возрождающая сила любви выступает смысловой доминантой в книге Бальмонта 1912 года с символическим названием «Зарево Зорь».

Примечания

1. Бальмонт К. Зарево Зорь. М.: Гриф, 1914. Изд. 2-е. – Текст цитируется по данному изданию (страницы указаны в круглых скобках).

2. Кожевникова Н.А. Словоупотребление в русской поэзии начала XX века. М., 1986.

3. Куприяновский П.А., Молчанова Н.А. «Поэт с утренней душой»: Жизнь, творчество, судьба Константина Бальмонта. М., 2003.

4. Мифы народов мира. Энциклопедия: В 2 т. Т. II. М., 1992.

5. Словарь русского языка: В 4 т. Т. I. М., 1982.

6. Ханзен-Лёве А. Русский символизм: Система поэтических мотивов. Мифопоэтический символизм начала века. Космическая символика. СПб., 2003.

 

© Т. С. Петрова, 2012

Петрова Татьяна Сергеевна, кандидат филологических наук, доцент кафедры русского языка и методики обучения ШГПУ, лауреат Всероссийской литературной премии имени К. Д. Бальмонта.

Т. В. Петрова (г. Москва)

Бальмонт и Куприн:
Летопись эмигрантской жизни
по страницам писем и газет (1920—1923)

И Россию чуять ближе
Мне даёт всегда Куприн.

К. Бальмонт.

Разрозненные факты, относящиеся к теме взаимоотношений Бальмонта и Куприна, опубликованные в разных источниках, к сожалению, не дают целостного представления об эмигрантском периоде их дружбы. Одной из первых публикаций о Бальмонте можно считать отдельную главу, посвящённую дружбе поэта и писателя, включённую Ксенией Куприной в её книгу «Мой отец – Куприн» [1]. Сохранившиеся письма Бальмонта к её отцу и знакомство с не опубликованной ещё в те годы мемуарной книгой Е. Андреевой-Бальмонт [2] всколыхнули сохранившиеся в её памяти воспоминания о парижском периоде жизни обоих писателей.

Параллельное прочтение писем Бальмонта к писателю и к Дагмар Шаховской [3], а также писем самого Куприна в Ревель к своему гатчинскому другу В. Е. Гущику [4] и Зинаиды Гиппиус к В. Злобину [5] даёт возможность получить, по нашему мнению, более полную картину эмигрантской жизни наших героев.

К 1920 году большая часть русских писателей и поэтов уже находилась за пределами России. К этому времени определилось четыре основных центра русской культурной эмиграции: Париж, Берлин, Прага, Рига, где создавались издательства, учреждались газеты и журналы.

Куприн приехал в Париж 4 июля 1920 года, в начале «организационного периода». В эти дни инициативной группой российских писателей создавалось «Общество русских литераторов и журналистов». К этому же времени относится основание в Париже издательства «Русская Земля»1, просуществовавшего очень недолго.

После отъезда из Москвы обстоятельства задержали Бальмонта сначала в Ревеле, а затем в Берлине и Праге, и он прибыл в Париж только в августе 1920 года [7]. Первые публикации Бальмонта появляются в пражской газете «Воля России» [8] и парижском литературном журнале «Современные записки» [9]. В Париже к этому времени уже выходила одна из основных газет русской эмиграции – «Последние новости» [6] (далее – ПН). В газете освещались также основные события политической и культурной жизни далёкой Родины, в разделе «Хроника» печатались информационные сообщения о публикациях и литературных вечерах, в том числе А. И. Куприна и К. Д. Бальмонта. В Берлине в 1920 году было образовано крупное издательское товарищество «Слово»2; в 1921 году в этом издательстве увидела свет книга Бальмонта «Из мировой поэзии» (ПН, № 68, с. 3). В 1922 году начал выходить литературно-художественный альманах «Грани»3, на страницах которого в 1923 году был опубликован рассказ Куприна «Золотой петух».

Один из первых литературных вечеров в Париже был посвящён памяти Л. Н. Толстого. В нём принимали участие И. А. Бунин, М. Л. Гольдштейн, А. И. Куприн, Ландау-Алданов, гр. А. Н. Толстой, Н. В. Чайковский. Эссе Бальмонта «Малое приношение (Десятилетие кончины Л. Н. Толстого)» было опубликовано в «толстовском» номере газеты (ПН, № 178, 20 нояб. 1920 г., с. 2). Осенью 1920 года Бальмонт подготовил к изданию книгу «Из мировой поэзии» [10], дополнив дореволюционный сборник «Из чужеземных поэтов» своими переводами из Гёте, Гейне, Ш. ван Лерберга, Уитмена, Шелли, Эспронседы, Шота Руставели, Эдгара По, Аугусто Феррана и сопроводив её кратким предисловием: «Поэзия светлый и светлый водоём, и когда душа прикасается к этой влаге, она пьёт из источника вечной юности. <…> Жить в светлом воздухе Мировой Поэзии – значит жить вдвойне и слышать в сердце крылатую птицу. Из многочисленных достижений, отмеченных именами мировых поэтов, в этой книге мною собрано то, что будило во мне особенную любовь, цветы, которые цветут и в жестоком ветре нашей действительности не увядают. 1920, 8 октября, Париж».

В конце 1920 года Бальмонт прочитал свою первую в русском зарубежье лекцию – «Лики женщины в поэзии и жизни» (ПН, № 183, 26 нояб. 1920 г., с. 3).

К этому времени относятся первые письма Куприна в Ревель (В. Е. Гущику): «…Мы живём тускло и, кажется, скоро положим зубы на полку. <…> Нет дня, чтобы я не вспоминал о Гатчине. Зачем уехал! Лучше голодать и холодать дома, чем жить из милости у соседа под лавкой» [4, 1-e письмо]. «О стихах Ваших я напишу Вам подробное письмо. Впрочем, я посоветовал бы почитать стихи Тютчева, Ап. Майкова, А. Толстого (лиричные), Бунина (раннего), Бальмонта (раннего). <…> Проследите по этим поэтам закон размера и искусства экономии форм ради ширины мысли…» [4, 2-е письмо].

Начало 1921 года для Бальмонта было отмечено его авторским вечером «Тропинкой огня»4 (ПН, № 214, 1 янв. 1921 г., с. 1). Книга с одноимённым названием была подготовлена поэтом в 1919—1920 годах в Москве, но осталась неизданной [11]. Только три десятка стихотворений из неё были включены поэтом в изборник «Солнечная пряжа» [12]. В газете «Последние новости» в течение всего 1921 года публиковались стихи Бальмонта, позже вошедшие в книгу «Марево» [14]. В издательстве «Север» вышла книга Куприна «Рассказы для детей», а в книгоиздательстве «Русская Земля» увидели свет книга стихов Бальмонта «Дар Земле» [15] и книга повестей и рассказов Куприна «Суламифь»5 (эссе Бальмонта «Горячий цветок», как отклик на эту повесть, было опубликовано в газете «Последние новости» в конце февраля, № 263, с. 2). В июне 1921 года прошёл первый вечер Куприна (ПН, № 342, 1 июня 1921 г., с. 2).

После публикации в газете статей «Академический паёк» и «Неведомый подарок» (ПН, № 418, с. 4) были напечатаны стихотворения Бальмонта – «Хлеба нет» («Есть хочется, а хлеба нет, / Я это знал в Москве забытой…») и «Набат» («Лишённый Родины, меж призраков бездушных, / Не понимающих, что мерный мудрый стих…») (ПН, № 423, 2 сент., и № 427, 7 сент. 1921 г., с. 2) [14]. В августе в России прошло «Дело Таганцева», закончившееся, как известно, гибелью проходившего по этому делу Николая Гумилёва (ПН, № 431, 11 сент., с. 2) [13]. Спустя некоторое время в газете публикуется стихотворение «Красные капли» («Красные капли, ушедшие в Русскую землю <...> Красные капли, упавшие в Русскую долю, / Если б хоть знать, что когда-нибудь вспыхнете вы / Свежим расцветом по Русскому лугу и полю, / Жертвенным цветом, глядящим в простор синевы»; ПН, № 455, 9 окт. 1921, с. 2) [14]. Однако, несмотря на приходящие из России тяжёлые вести, поэт душою, мыслями своими тянется туда, где «…пенье долгое стрекоз / И гулкий взмах последних гроз <...> И нет желанней ничего, / Чем образ края моего» («Образ», ПН, № 442, 24 сент. 1921 г., с. 2). И если Бальмонт даёт выход своим эмоциям через поэтические образы, то Куприн всё больше и больше замыкается в себе. Поиски Куприным возможностей для издания своих произведений, по-видимому, были безрезультатными. «Жестокий ветер» суровой действительности в отрыве от России, при отсутствии согласия в эмигрантской среде, вызывал душевные страдания у Куприна, лишая его творческой искры. Первые годы в эмиграции писатель посвятил написанию сценариев для кино, но и здесь удача не сопутствовала ему. Страдая от постоянного безденежья, Куприн вспомнил о том, что в «Союзе драматических писателей» осталась рукопись его перевода «Дон Карлоса» Шиллера. В мае 1921 года он обращается к Гущику с просьбой разыскать и выслать ему эту рукопись, при этом так описывает свою жизнь: «…Скажу Вам, что живётся мне мерзко. <…> Здесь уже прямо русская бордель и школа русского предательства. А уж литературный круг – <…> настоящая клоака подлости, подсиживания, эгоизма и зависти…» [4, 3-е письмо]. Зная о тяжёлом, угнетённом состоянии своего друга, Бальмонт, стараясь поддержать его, отправляет Куприну из Сент-Бревена письмо: «Мой милый Куприн. Я жалею, что мы далеко друг от друга и не можем вместе испить по доброму стакану белого или красного сока деятельницы грёз, лозы. Посылаю Вам сонет Natura Naturans. <…> Я не согласен с Вами касательно Океана и Моря. Именно приливы и отливы я люблю. <…> На берегу океана я никогда не чувствую себя ни маленьким, ни одиноким, ни в Пустыне, ни в безнадёжности. <…> Что Вы пишете? Что Вы слышите? Обнимаю Вас. От моих привет Вам и Вашим. Любящий Вас К. Бальмонт» (St. Brevin-les-Pins, 13 сентября 1921 года) [1, № 8, с. 175]. По-видимому, долгим молчанием Куприна объясняются прозвучавшие в следующем письме вопросы Бальмонта: «Милый Александр Иванович, отчего Вы не откликнетесь? Или Вы не получили, давно – уже – моё письмо со стихами? Как Вы живёте? Пишете ли что? Как здоровье?» – и делится с ним своими «новостями»: «Я всё время пишу стихи и отдыхаю душой от шумного и поглупевшего Парижа. <…> Если бы больше было монет, было бы вовсе хорошо. Все шлют привет. Обнимаю Вас. Ваш К. Бальмонт» (St. Brevin-les-Pins, 1921, 22 октября). Ещё через две недели поэт отправляет Куприну открытку в стихах: «Ну что ж, мой милый, мысли жарки, / Когда причуда бытия – / (Твоя беда – беда моя) / Нам денег не даёт на марки, / И шлёт заботы как подарки…» (St. Brevin-les-Pins, 2 ноябрь 1921 г.). Да, заботы в это время душили и Бальмонта, и Куприна. Проблема зарабатывания денег и издания своих произведений стояла перед ними одинаково остро. Бальмонт пишет и публикует свои стихи в газете (ПН) и литературных сборниках «Современные записки». В конце 1921 года в Париже были изданы избранные стихи Бальмонта «Светлый час» [15] и книга стихов «Дар Земле» [16], в Берлине вышла книга «Сонеты Солнца, мёда и Луны» [17] и книга переводов «Из мировой поэзии» [10], в Стокгольме Ляцким был издан сборник избранных стихов поэта – «Гамаюн» [18].

Избрание Куприна в состав нового Правления Союза литераторов и журналистов (ПН, № 509, 12 дек. 1921 г., с. 3), возможно, стало моральной поддержкой писателю.

6 апреля 1922 года Куприн провёл свой творческий вечер6, а 9 апреля (ПН, № 607, 610, 7 и 11 апр. 1922 г., с. 3, № 612, 13 апр. 1922 г., с. 3) Бальмонт выступил в Сорбонне с чтением лекции «Любовь и смерть в мировой поэзии» («Мысли гениев о любви») (ПН, № 612, 614, 615, 3—16 апр. 1922 г.). Кроме того, Куприн продолжал работать над киносценариями, вёл переговоры об экранизации рассказа «Штабс-капитан Рыбников». В июле этого года Куприн так описал свою жизнь в письме к Гущику: «Скажу про себя. Вращаюсь в высшем свете – финансовом и аристократическом. Обеды, завтраки и чаи у прин-цессы де Помоньяк, маркизы де Люд, графини де Нойаль, баронессы де Менашт, у редакторов и писателей и т. д. вплоть до обеда у великого всемирного короля жемчугов Л. М. Розенталя. Сколько надо храбрости, чтобы входить в салоны в моём костюме <…> да ещё с таким французским языком! Костюм этот – смокинг. Купил я его за сто франков (на заказ 1000) в лавке подержанного старья. <…> Коленки, локти и отвороты блестят так, что можно в них смотреться. И ношу я его с честью, не снимая уже два года. Почему такая честь? Выпустили французские издательства три моих книги на французском языке – “Поединок”, “Гранатовый браслет” и другие и “Суламифь”. Приятно? Гм… Сначала да. Но выгоды очень мало. <…> Публика уже упорно нас не хочет читать, а стало быть, и покупать. Отсюда и засаленные штаны, и две тёмные комнатушки, и суп на три дня, и звериная экономия на табаке, на трамваях…» [4, 4-е письмо, 20.VII.22 г.]. В своих письмах он пишет о том, что «…живётся туго. Писать негде. Подходит трёхмесячный платёж за квартиру. Денег – фью!..» [4, 5-е письмо]. В одном из следующих писем к Гущику Куприн сравнивал себя с поднятой в воздух, «лишённой земли», обессиленной и потерявшей свою природную красоту и грациозность лошадью, «со сведёнными ногами, с опущенной тонкой головой». И здесь же сообщает: «…Книги наши не идут. Я должен в мясную, зеленную, молочную, булочную, колониальную. Чудо, которое всегда приходило мне на помощь в жестоких случаях, впервые отвернулось от меня…» [4, 7-е письмо]. В следующем письме, от 30 августа 1922 года, он пишет: «Всё болен. <…> Падаю и разлагаюсь душевно. Стал ворчлив. <…> А главное – хотите верьте, хотите нет – основная причина моего молчания была бедность: колебание – истратить полтинник на марку или на стаканчик вина? <…> Хочу домо-о-о-ой! Господи, какая тоска без языка. <…> Ни пособачиться, ни отвести душу не с кем, и такая жуть без лёгкого, крепкого, меткого, летучего, оперённого словца…» [4, 8-е письмо].

Бальмонт продолжал печатать свои стихи в литературных сборниках «Современные записки», газете «Последние новости» и других изданиях. Большая часть стихов, опубликованных в газете (ПН), вошла в книгу «Марево» [14]. Как отклик на эту книгу поэта, в газете появился очерк Зинаиды Гиппиус (Антон Крайний) «Бальмонт» [19] (ПН, № 710, 11 авг. 1922 г., с. 2).

Осенью 1922 года Куприн шлёт письмо старшей дочери Лидии в Москву: «…Ничего я не написал за эти три года. <…> Пробовал делать сценарий для кинема – неудача. <…> Как живём? Как и все русские эмигранты (кроме спекулянтов и банкиров) – чудом, воздухом…» [20]. Куприн находится в подавленном состоянии, страдает от одиночества. Осенью он пишет в Ревель своему далёкому другу: «…У меня полно чертовских неудач. Кинопьеса в Америке молчит. Кинопьеса в Париже, кажется, неудачна. Переделал “Суламифь” в пьесу. На английский и французский языки. Пойдёт ли? В Париже я одичал от одиночества и общего звериного эгоизма» [4, 9-е письмо, 18.IX.22 г.]. По-видимому, Гущик пытался поддер-жать упавшего духом Куприна, убедить его, что он находится в удивительном культурном центре, богатом своими музеями. Но понятно, что при хронической нехватке денег, «Лувр, с Венерой Милосской, Рафаэлем, Тицианом, Рембрандтом, Боттичелли, Леонардо да Винчи» были недоступны Куприну, впрочем, как и большинству русских эмигрантов, и мысли их были направлены на другое – как выжить. Поэтому, отвечая своему другу, в следующем письме Куприн снова описывает своё состояние: «…во мне, под добродушной внешностью сидит холодный наблюдатель и скептик. <…> Вот Вы говорите – роскошный живой город Париж. А я бы теперь охотно сидел в Ревеле или Гельсингфорсе. Да, Париж прекрасен <…>, но это всё не наше… Эмиграция – дерьмо. Писательская – собачьё. Я уныл, беден и зол… Но я ещё во что-то верю, за что-то цепляюсь. Иначе – затаил бы дыхание и подох… » [4, 10-е письмо].

После возвращения Бальмонта с семьёй из Бретани в Париж, непосредственное живое общение поэта с Куприным, вероятно, скрасило тяжёлое одиночество писателя. «Бальмонты снова вернулись в Париж, поселились около Люксембургского сада. Мирра посещала Сорбонну, витала в высших интеллектуальных материях, а я в то время увлекалась кино и танцами. <…> Я помню, как-то мы были и в гостях у Бальмонта. Сидя за столом, после нескольких бокалов вина Бальмонт впал в высокопарный стиль. <…> Его семья внимала благоговейно. Но вдруг он встретился с прищуренными глазами Куприна, запнулся, потом ясно улыбнулся, залился звонким смехом, сразу же стал обаятельно простым», – вспоминала дочь писателя [1, с. 176].

Бальмонт описывал свои встречи с Куприным в письмах к Дагмар Шаховской: «Сегодня, как и вчера, день визитов. Вчера был у <…> Куприна. <…> Куприн был в благом лике. Они в скромной, но уютной квартирке. Он только что написал какую-то “My Star” для кинема. Сегодня был у Мережковских, говорили о литературных возможностях, но они настроены очень мрачно, говорят, что возможностей нет совершенно никаких и что мы будем эту зиму погибать. <…> я им не верю и намерен твёрдо добиваться каких-нибудь возможностей...» [3, № 8, с. 158 – 18 октября 1922 г.]. Через несколько дней Бальмонт «…опять отправился к Куприну, <…> и к Мережковскому, чтоб услышать хоть какое-нибудь живое слово. Напрасная задача. <…> Ещё Куприн сколько-нибудь походит на живого человека, а Мережковский – заводной манекен…» [Там же, с. 159 – 21 октября 1922 г.]. После того как Бальмонт в первых числах ноября прочитал в Русской академической группе Правления Народного университета лекцию «Театр Юности и Красоты» (ПН, № 718), он получил приглашение выступить в Сорбонне. «Я должен ехать на заседание русского факультета при Сорбонне. Получил приглашение от декана, Кульмана. Будем решать порядок занятий. <…> Вчера был у Куприна. Скучный он стал, мой ласковый Куприн. Больно видеть, как он безнадёжно и, быть может, безвозвратно тускнеет, вянет, тупеет…», – пишет он Дагмар Шаховской [3, № 8, с. 162 – 8 ноября 1922 г.]. Бальмонт в эти дни посещает литературный салон у Цетлиных, где оппонирует Зинаиде Гиппиус в её выступлении «О Блоке» (2 ноября)7 и Мережковскому после его выступления «О Петербурге» (13 ноября). В письме к Дагмар Бальмонт пишет: «Конечно, если он что-нибудь понял в моих словах, он скалит на меня сейчас волчьи зубы. Но Ты совсем верно о них обоих сказала: “Злое зубоскальство – любимое занятие этих, как они называют себя, христиан”». Куприн также присутствовал на втором вечере [3, № 8, с. 162 – 14 ноября 1922 г.]. Спустя несколько дней, Бальмонт сообщает: «…Сорбонна дала мне два вечера для “Ликов Женщины” (по-французски) в декабре и два вечера для “Любви и Смерти в мировой поэзии” в январе. За каждый час мне полагается получить по 500 франков. Итак, если жемчужник8 не обманет (а пока он твёрд), и декабрь и январь у меня обеспечены, ибо чем-нибудь подработаю ещё. И я надеюсь на моральный успех лекций…» [3, № 8, с. 163 – 17 ноября 1922 г.] (ПН, № 817).

В эти дни Бунин и Мережковские, втайне от Бальмонта и Куприна, были заняты организацией «Вечера русских писателей». 18 ноября Зинаида Гиппиус писала В. Злобину: «…У нас страшная усталость. Д.С. не сходит с автомобилей, я бегаю в другую сторону. Всё из-за этого вечера “грандиоз”, который вряд ли даст нам (беру max) 6 тысяч и Бунину – 3 тысячи. Но Бунин без расходов, а у нас и силы, и автомобили и смокинг Д. С-ча <…> и помогает только сама Беагша9 и, главное, Серт10» [5, 18 ноября 1922 г.]. В следующих письмах она пишет: «…Чайковский никаких денег мне не давал. Я его не видела и видеть немножко боюсь, а вдруг и ему придёт в голову, что этот вечер Д.С. должен на всех делить?» – и сообщает Злобину, что вечер назначен на вторник, 28-е [5, 8/21 ноября 1922 г.]. Именно в этот день Бальмонт написал Дагмар: «…Собираюсь сделать набег на братьев-писателей, с которыми не вижусь совсем. Куприн погибает от бедности. Мережковские с Буниным обделывают тайком свои делишки, в свою единоличную пользу. И в то время как я бесплатно читаю в пользу Комитета писателей [22], они организуют в свою пользу французский вечер, после разговоров иного свойства. Мелкая душонка этот Мережковский, а Бунин хитрец…» [3, № 8, с. 164 – 28 ноября 1922 г.]. Через два дня после «вечера грандиоз» Бальмонт писал Дагмар: «…Этот вечер в аристократическом французском доме, с рекламой в газетах и ссылками на бедственное положение русских писателей, с билетами “Вечер русских писателей”, был весь так организован, что ни я, ни Куприн не знали о нём до последней минуты, и публика, бывшая на вечере, начиная с хозяйки дома, спрашивала: “Отчего же нет Бальмонта и Куприна?” – и Мережковские лгали и извивались. <…> Пользуясь общим нашим ореолом, они в свою личную пользу обобрали французскую публику. Какая беспросветная грязь. И Бунин, с которым мы связаны дружеской любовью, притворяется, что ему неприятно, что Мережковские включили его в этот вечер. …Что до меня, мне вовсе сладко, что 4-го я буду для Комитета писателей читать даром…» [3, № 8, с. 165 – 30 ноября 1922 г.]. Вечером следующего дня, после проведённого у себя журфикса, Бальмонт написал: «…Был Бунин, настроенный несколько агрессивно, и Вера Ник., сконфуженная, ибо оба чувствуют, что что-то неладно <…> C Буниным, как хозяин, я был любезен, притом я Бунина люблю, независимо ни от чего. Всё же я был невольно много холоднее, чем обыкновенно. Уходя, они пролепетали какую-то невнятицу, что они сейчас заняты мыслью об устройстве вечера в мою пользу…» [3, № 8, с. 165 – 1 декабря 1922 г.]. Зинаида Гиппиус спустя неделю возвращается к теме прошедшего вечера: «…у нас случилась полная финансовая катастрофа <…> конец Р<озенталь>ским благодеяниям! Бунин, можете себе представить, в каком состоянии. Главное – неизвестно, неужели он и Куприну, и Бальмонту тоже отказывает? В каком же мы перед ними положении? Они совсем погибают. На днях и мы начнём погибать. Вечер этот знаменитый, из-за которого всё вышло, <…> дал всего около 18 тысяч, значит Бунину будет около 6, и дальше полный каюк и ему и нам. <…> довольно факта, что мы имеем (с отвращением) эти 12 тысяч, да старых всего 5—6, и больше ничего, и никаких перспектив. И мерзкий осадок на душе…» [5, 6 дек. 1922 г.]. Можно себе представить какой же «мерзкий осадок» был на душе у Куприна! Ведь за четыре дня до «вечера грандиоз» он (единственный!) присутствовал на венчании Буниных [5].

Бальмонт в эти дни получил моральное удовлетворение в виде выпущенной издательством Боссара книги «Visions solaires», в переводе Л. Савицкой (ПН, № 798, 25 нояб., c. 3). 5 декабря Бальмонт с удовольствием подписывал свои книги Анатолю Франсу, Морису Барресу, Жироду, Мориаку, Ренье – всего 50 экземпляров. Вечером этого же дня «…пришли Куприны и просидели целый вечер. Она рассказывала разные проделки Мережковских. Мне это надоело. Верно, придётся с М. раззнакомиться, да и решительно…» [3, № 8, с. 165 – 5 декабря]. На следующий день Бальмонт и Куприн отправились к Розенталю, получив от него приглашения. Розенталь выразил желание по-прежнему помогать им и стал с ними «советоваться, не нужно ли наказать М. и Б.». «…Мы сказали, что <…> в данном деле М. и Б. поступили с нами не по-товарищески, но что мы продолжаем быть им товарищами и потому говорить что-нибудь дальше неудобно. Розенталь сообщил нам, что он <…> уменьшил им ежемесячный взнос наполовину. К. настолько добрый человек, что сказал: «Может быть, им очень нужно было». Я просто молчал. Мне это казалось чем-то из времён гимназии. <…> Правду говоря, если это так произошло, жалости я к ним не буду ощущать. В то время, пока они набивали себе неправосудно карманы, консьержка Куприных делала им скандалы за то, что у них не было вовремя 500 франков за квартиру. Всё это чудовищно душно. <…> Я думаю, что я выкручусь, и сейчас я спокоен. Но К. мне жаль, у него долги, и он очень бедствует…» [3, № 8, с. 166 – 7 декабря 1922 г.]. Куприн, встретив на улице Бунина, «…рассказал ему следующее: в понедельник он и Бальмонт нашли под своими дверями по записке, вызывающие их во вторник к Розенталю. Они явились, и Розенталь им сказал: “Получите деньги и скажите мне, что вы думаете о поступке Мережковского и Бунина?..”» [21]. По этому поводу Зинаида Гиппиус сетует: «…не было времени трудней этого – главное угнетательнее нравственно для нас. <…> История с этим хамом Розенталем разрослась в самую омерзительно-оскорбительную, уже помимо всяких денег. <…> Куприн буйствовал перед Буниным, ругался, требовал, чтоб Бунин “передал его ненависть к нам” (???) <…> Прекрасная атмосфера: Бальмонт в тех же состояниях. Понятно, почему у нас большевики сидят. Чем тот же пьяный Куприн – не “русский народ”. <…> Кажется, Бунин в неистовстве. <…> Кончится тем, что с нами и он поссорится (??). Тогда уж совсем мы останемся одни. Д.С. очень сдержан и только очень жалеет Куприна и Бальмонта. <…> Бунин прочёл своё очень резкое письмо Розенталю, которое отправил ему, а копии Куприну и Бальмонту…» [5, 9 декабря]. Этот факт Бальмонт также отразил в своих письмах: «…я готовлюсь к лекции, Куприн пишет рассказ. Бунин <…> написал Розенталю грубейшее письмо (до свидания с ним). Разослав нам циркулярно (знай наших!) копии. Я сейчас потратил два часа на разговор с Куприным и на писание письма Розенталю. <…> Мне жаль Бунина. Так всё недостойно его. И он, и Мережковский ужасно жадные. Совсем иного я ждал от них…» [3, № 8, с. 166 – 10 декабря).

Между тем жизнь продолжала идти своим чередом. В газете (ПН) было опубликовано сообщение, что К. Бальмонт, П. Ю. Буайе11, Н. К. Кульман, А. И. Куприн приглашены в народный университет в качестве лекторов (ПН, 1922, № 813, 13 дек., с. 3). Бальмонт писал: уже накануне «…прочёл <…> очень хорошо свою лекцию. Перед чтением историк Haumant12 сказал <обо> мне хвалебное слово и возвестил, что я не только солнечный поэт, но даже – проходящий по Земле – солнечный бог…» [3, № 8, с. 166 – 13 декабря 1922 г.].

В декабре 1922 года в Париже находился Московский художественный театр, чествование «художественников» прошло у Цетлиных 16 декабря. Бальмонт так описал это событие в письме Дагмар: «Было человек пятьдесят – семьдесят… Я говорил первым после Чайковского13. Потом говорили Милюков, Куприн, Потресов, Станиславский, по моему настоянию – Жалю. Мне многие сказали, что я говорил лучше всех. Я начал со своей чайки, летавшей в России раньше, чем чайка Чехова, ставшая гербом Художественного театра. Говорил о том, что мы не можем вызывать в памяти художественников, не вспоминая собственную юность. И о том, что Станиславский – воля, которая умеет достигать, и что радостно, пройдя всю дорогу до цели, вспомнить звук своих шагов в апреле. <…> На меня напал добрый стих, после того как Чайковский обнял меня и, как бы благословляя, поцеловал меня в голову, я подошёл к Мережковскому и помирился с ним, столкнул Куприна и Бунина и заставил их поцеловаться. Так лучше. Милюков обещает напечатать отдельные главы моего романа…» [3, № 8, с. 166 – 17 декабря 1922 г.]. Спустя несколько дней Бальмонт вновь возвращается к этому вопросу: «…Я хотел, чтобы хоть внешне была торжествующая благая сила, а не злая. Я дал возможность – совершившим злое – выйти из этого злого. Ты думаешь, они выйдут? Не знаю – и сомневаюсь. Во всяком случае, прежней дружбы не будет больше никогда. А встречаться и здороваться, верно, будем… » [3, № 8, с. 167 – 21 декабря 1922 г.]. Бальмонт в своих сомнениях-предположениях, судя по тону письма Зинаиды Гиппиус, и на этот раз оказался прав: «…Были как-то вечером у Дюмениля, там ядовитый Бальмонт с Еленой, кошкой драной, и Куприн со своей, французы какие-то захудалые…. Как контраст – сейчас же обед у Беаг, преддверие “Amis”. Условлено было, что и Куприна с Бальмонтом позовут (Бунин, конечно). Обед “сближения”. Но <…> никаких жён! <…> Куприн был в прокатном смокинге, а Бальмонт в полувековом фраке. Впрочем, всё было прилично, Бальмонт не напился…» [5, 23 декабря 1922 г.]. Бальмонт же при описании второго вечера у «comtess de Behague» после перечисления присутствовавших «Paul Morand, Henri de Regnier с красавицей женой, Куприна, Аргутинского, Мережковского, Гиппиус, Бунина, Jaloux, красивой дамы в изумительном серебряном кружевном платье и двух мусью посольского типа», а также того, что хозяйка дома усадила Куприна и Бальмонта рядом с собой, остановился на содержании застольных бесед: «…За обедом хозяйка много говорила со мной, я был в удачном настроении, говорили, кажется, интересно. <…> Много было тем. Конечно, о Достоевском, и Толстом, и Бальзаке, и Суарэсе, и Ренье, и о путешествиях, о Египте и Мексике, о Калифорнии и Канаде, и о том, как хороша Россия под снегом, и о психологии Святок, и о том, какой человек самый интересный…» [3, № 8, с. 167 – 23 декабря 1922 г.].

28 декабря 1922 года, в преддверии Нового года, родился сын Дагмар Шаховской и Бальмонта – Георгий (Жоржик), крёстным отцом которого стал Куприн14 .

В конце декабря 1922 года Бальмонт, Куприн и Гольд-штейн были выбраны членами Правления Союза журналистов (ПН, № 827, 30 дек., с. 3). Бальмонт, воодушевлённый единогласным выбором его в Правление, где ему обещали выдать 700 франков, и успехом своей книги «Visions solaires» [23], был полон самых радужных планов: «…Я сделаю всё возможное, чтобы в этом союзе не было тех несправедливостей, доходящих до безобразия, которые совершаются в “Союзе писателей”, где кто палку взял, тот и капрал…»

В первых числах января 1923 года в Сорбонне состоялась первая, из упомянутых ранее, лекция Бальмонта на французском языке «Les images de la Femme dans la Poesie et dans la Vie» («Образ женщины в поэзии и жизни») (ПН, № 817, 17 дек., с. 2). В новогодние дни Бальмонт работал над рукописью следующей своей лекции – «L’ Amour et la Mort dans la Poesie» («Любовь и смерть в мировой поэзии») [3, № 8, с. 168 – 2 янв. 1923 г.].

В это же время были опубликованы главы из романа Бальмонта «Под Новым Серпом», на страницах которого Бальмонт мысленно возвращается в Россию (ПН, № 832, 6 янв., с. 2—3; № 834, 9 янв. 1923 г., с. 2—3). Лекции Бальмонта на французском языке, по-видимому, прошли успешно, так как в двадцатых числах января Бальмонт сообщает о своей дружеской беседе с Н. Кульманом, который хочет хлопотать, чтобы поэту «в течение этого полугодия, – если будет малейшая возможность, – дали возможность ещё выступить перед французами»: «Я дал три темы: 1. La Renaissance et le Romantisme. 2. Le Theatre de la Jeunesse et de la Beaute. 3. Les points culminants de la poesie Russe» [3, № 8, с. 169 – 21 января 1923 г.]. Он также с удовлетворением сообщает о встрече с Куприным: «[Куприн] был мил и благополучен. Рассказывал мне, что эти дни он видался со своими знакомыми французами <…> они сообщили ему, что моя книга сейчас очень en vogue (в моде)» [там же].

В марте 1923 года в Париже находился с гастролями Московский камерный театр, чествование которого было организовано «Союзом русских писателей и журналистов в Париже» в залах отеля «Лютеция» (бульвар Распайль, 43). А. И. Куприн и К. Бальмонт были в числе выступавших с приветственными речами в адрес труппы МКТ (ПН, № 881, 4 марта 1923 г., с. 2) [24, с. 123]. В гастрольный репертуар театра был включён спектакль «Саломея», поставленный по драме О. Уайльда в переводе К. Бальмонта и Е. А. Андреевой… В эти дни в газете публикуется очерк Бальмонта о Камерном театре (ПН, № 883, 6 марта 1923 г., с. 2).

Куприн, получив, наконец, рукопись своего перевода «Дон Карлоса», сообщает В. Гущику: «…“Дон Карлос” пойдёт в Германии. Дадут – и то со временем – 15000 марок. Но это менее 500 франков. За такую-то работищу! Кроме того, влезли в долги. Кроме того, истрепали нервы. Всё это, вместе взятое, погрузило меня на самое дно чёрной неподвижной апатии. И всю переписку – деловую и дружескую – я запустил. Теперь, с весной, стал как будто оживать. <…> Вышли две мои книги на французском языке – “Le Duel” (“Поединок”) и “Bracelet de grenade” (“Гранатовый браслет”). По 320 страниц в каждой по 5 фр. 50 с. цена за томик. <…> А какая же выгода? Русские все без денег, да и давно прочитали моё старьё ещё в России. А для французов мы папуасская литература, курьёз. <…> Живём бесчестными нахлебниками, без пользы и радости для хозяев, да ещё грызёмся и жалуемся…» [4, 11-е письмо].

В 1923 году была ранняя Пасха, и Бальмонт живёт ожиданием Светлого праздника: «…Я очень люблю Пасхальную ночь. В ней душа снова чувствует ласковую правду детства и ненарушимую, ничем не изменяемую, нежную связь нашего земного с Небом, откуда мы все пришли и куда в свой час все уйдём. <…> Мне хочется вернуться в Москву. Мне нестерпимо хочется нашего воздуха, нашего ветра, наших красок на вечернем небе, и вербы, и медленного колокольного звона…» [3, № 9, с. 152 – 6 апреля 1923 г.]. Но Бальмонту было «очень грустно в церкви»: «…Колокола молчали – чтобы не тревожить сон окрестных французских буржуев. Какая низость! Какое падение! Мы совсем смешались с грязью на чужих подошвах», – возмущается он. Однако «...свечечка за Жоржика всё-таки горела, и я молился за него, за Тебя и за далёких милых в Москве. <…> Утро было туманное. Но вот опять сияет Солнце. И мне невыносимо хочется в Россию, где мучают и мучаются, где расстреливают, но где скворцы вьют сейчас гнёзда в своих скворечниках. Если я помру, не дождавшись падения большевиков, я птицей прилечу в Россию и долго ещё буду жить на земле» [там же].

С приходом весны оживилась культурная жизнь русской эмиграции в Париже. На Пасхальной неделе Бальмонт «…ездил навестить Марг. Ник.15 и Куприных...»: «...Марг. Ник. уже продала несколько билетов на мой вечер и вручила 250 франков. Куприны надеются на успех 15-го. Я рад за них. Они уже смогли заплатить за квартиру и часть долгов в съестных лавках. <…> Но не думаешь ли Ты, что это письмо есть московский бред? Увы, это парижский сон наяву…» [3, № 9, с. 153 – 13 апреля 1923 г.]. Бальмонт сообщает также, что через неделю он будет читать лекцию «Images de Femme» в «Cameleon».

Творческий вечер Куприна (ПН, № 911, с. 3) 15 апреля «…удался блестяще. Зал был не только полон, но невозможно переполнен. Все нумера прошли очень удачно…». Бальмонт вспоминал, что публика была чрезвычайно довольна. Он прочитал посвящённое своему другу стихотворение «Любимые»: «Средь птиц мне кондор всех милее <...> Люблю средь вспышек – вдохновенье / Средь чистых сердцем – Куприна», – и во втором отделении, встреченный аплодисментами, «…сверх программы <…> прочёл свои стихи; они имели очень большой успех…». В программе вечера в исполнении артиста Колина прозвучал «прекрасный рассказ Куприна о подкидыше, который оказался козликом…» [3, № 9, с. 153 – 16 апреля 1923 г.]. Бальмонт сообщил также, что после вечера Куприна они «немного посидели в кафе»: «Куприны, Жалю, Ельяшевичи, Черепнин-отец, композитор, и Черепнин-сын, успешно выступавший (на вечере) как пианист…» [Там же].

Спустя ещё десять дней, в клубе Союза писателей «…чествовали Куприна, было до семидесяти человек. Было очень мило и уютно, потому что сам Куприн очень милый и ласковый, и умный, и честный человек. От него исходят лучи, и это передалось всем. Говорили речи Милюков, Гольдштейн, Кузьмин-Караваев, я…», – писал Бальмонт (3, 26 апреля 1923 г.). На следующий день после состоявшегося 26 апреля «Обеда А. И. Куприна», в газете было опубликовано сообщение о вечере: «…Никто не знал повода этого сборища, да его, по правде сказать, и не было: просто литераторы, а с ними и читатели-почитатели Куприна, захотели пообедать с писателем, которого глубоко любят все, без различия пола, возраста и даже партий, и который отвечает тою же любовью, признаваясь: “Для меня такой, сякой, человек, собака, кошка, – всё одно, всех люблю одинаково”. <…> Все приветствия были насыщены теплотой, дышали не выдуманным чувством, и К. Д. Бальмонт вполне ответил настроению присутствующих, когда, произведя остроумнейший, но строго-научный анализ происхождения общего любимца, для чего привлёк все языки, мёртвые и живые, анатомию, химию и микробиологию, бесспорно доказал, что Куприн – сын Киприды…» (ПН, № 926, 27 апр. 1923 г., с. 2).

В конце апреля в Париж, по приглашению Айседоры Дункан, приехал из России Сандро Кусиков, и он рассказывал Бальмонту, что приглашают его и Куприна «…“добро пожаловать”» в родную красную Москву...». Бальмонт выслушал приглашение «без последствий», а через несколько дней он с семьёй и Кусиковым был у Куприных: «…Сидели и разглагольствовали до 2-х часов ночи <…> зазывания в Россию на Куприна так же мало подействовали, как и на меня. Впрочем, вероятно, и так же сильно, то есть и Куприн, верно, как я, сейчас вдвойне тоскует, что он в Париже, никчёмном и чужом, а не в России…» [3, № 9, с. 155 – 1 мая 1923 г.].

Весною больше, чем когда-либо, Бальмонт мыслями стремился в Россию: «Есть слово – и оно едино, / Россия. Этот звук – свирель, / В нём воркованье голубино. / Я чую поле, в сердце хмель, / Позвавший птиц к весне апрель. … / О чём томлюсь? Чего хочу? / Всегда родимого взыскую…».

6 мая 1923 г. у Бальмонта «возникло желание» ещё раз «сказать Куприну приветственное слово в стихах». На дет-ском утре, посвящённом чтению произведений Куприна, поэт прочитал своё новое стихотворение «Если зимний день тягучий...», посвящённое своему другу, в котором он «чуял брата».

А через несколько дней после выступления перед дет-ской аудиторией состоялся художественный вечер К. Д. Бальмонта с участием Сергея Прокофьева (ПН, № № 929 и 938, 1 и 10 мая 1923 г.). Вместо заболевшей Жанакопулос, в вечере принял участие певец Кубицкий, танцевала Кашуба, под аккомпанемент композитора Черепнина. Как всегда «хорошо играл Прокофьев», и сам поэт «читал хорошо», но, по его мнению, «…вечер был ни удачей, ни неудачей <…> потому что непрекращавшийся дождь <…> опустошил <...> залу ровно наполовину…» (3, № 9, с. 156 – 15 мая 1923 г.). Решения финансовых проблем этот вечер Бальмонту не принёс, издание романа [25], отправленного ранее в берлинское издательство Гессену16, затягивалось (3, № 9, с. 157 – 19 мая 1923 г.). В эти тяжёлые дни Розенталь был «единственной твёрдой опорой» для поэта (3, № 9, с. 157 – 11 июня). Двумя неделями раньше Бальмонт писал: «…Эти посылы мне и Куприну ежемесячно спать не дают Бунину и Мережковскому. Как будто кто-нибудь, кроме них самих, виноват…» (3, № 9, с. 156, – 3 мая 1923 г.). В это время Бальмонт «замыслил целый ряд писем из Парижа, о Париже и о России»17. Возвращаясь мыслями в Россию, поэт искренне сожалеет: «…Никогда – никогда больше – не будет той красоты, которая была. И, верно, я не доживу до возвращения в Россию, когда снова завеет над нею трёхцветное знамя, наш флаг, наш стяг…» (3, № 9, с. 158 – 23 июня 1923 г.). А из России Бальмонт получает «…от Кати <…> изумительную открытку»: «...чтобы сейчас я “терпеливо подождал, и скоро можно будет приехать, и я лишь выиграю, подождав”. (!!!)…» (3, № 9, с. 159 – 7 июля 1923 г.). В такой завуалированной форме Екатерина Алексеевна сообщает Бальмонту, что ему не следует торопиться с возвращением в Россию. В эти дни поэт, как никогда остро, сознаёт: «…я на чужбине, я вне действительной связи <…> с моей Матерью, с моей Родиной <…> и чем дальше иду я по дорогам чужбины, тем слабее моя связь с моей родиной и тем чаще я спрашиваю себя с горечью: не лучше ли быть мне в тюрьме – там, чем на свободе – здесь? И действительно ли я здесь – на свободе? Русла нет. А река без русла разве свободна?» [26]. В течение всего 1923 года Бальмонт публиковал очерки и рассказы, вошедшие впоследствии в книгу «Где мой дом?». Одним из последних был опубликован одноимённый рассказ (ПН, № 1008, 5 авг., с. 2—3), снова возвращавший его мыслями в Россию, в Москву.

Именно в это время в литературном альманахе «Грани» появилась публикация рассказа Куприна, в котором он описывает «чудо», случившееся с ним, когда он, ранним утром, в маленьком французском городке Вилль д’Аврэ, услышал пение петухов и, пожалуй, впервые за годы эмиграции с радостью встретил восходящее Солнце: «…И теперь я уже не понимаю – звенят ли золотыми трубами солнечные лучи или петушиный гимн сияет солнечными лучами? Великий Золотой Петух выплывает на небо в своём огненном одиночестве. Вот он, старый, прекрасный миф о Фениксе – таинственной птице, которая вчера вечером сожгла себя…». Для Бальмонта, «три раза с восторгом» прочитавшего «изумительный рассказ Куприна “Золотой петух”», произведение это стало «золотой птицей радости». Потому, что «это – гениальное описание утреннего хора петухов» (3, № 9, с. 160 – 11 августа 1923 г.), и потому, что друг его, Куприн, вернулся к творчеству таким светлым рассказом, и что его «творческая душа не стареет» [29, c. 344]. Бальмонту вспомнились сокровенные ощущения юности в своём родном городке и пора жизни в Москве, в мае 1917 года, и он поделился своей радостью с читателями, написав очерк «Золотая птица». Летом 1923 года было опубликовано ещё одно произведение Куприна – повесть «Однорукий комендант» (сборник «Окно», кн. 1).

В конце октября – начале ноября прошли литературное утро и «Вечер Г. Д. Гребенщикова», с участием артистов Художественного театра. Чувство взаимной симпатии связывало с ним и Бальмонта, и Куприна. 28 октября на утре с приветствием писателя выступил К. Бальмонт, а 6 ноября в числе выступавших на вечере были Оман, Буайе, Куприн.

28 декабря 1923 года в помещении Клуба Союза писателей и журналистов состоялась лекция Бальмонта «Русский язык. Волевое начало как основа творчества» (ПН, № 1129, 28 дек., с. 3), в ходе которой прозвучала мысль Бальмонта, что «…все языки <…> прекрасны, первоисточны, самоценны, единственны…», но «самый богатый, и самый могучий, и самый полногласный, конечно же, русский язык…».

Литература

1. Куприна К.А. Куприн – мой отец. Изд. 2-е. М., 1979. С. 168—178.

2. Андреева-Бальмонт Е.А. Воспоминания. М., 1997.

3. Письма к Д. Шаховской цитируются по: Письма К. Д. Бальмонта к Дагмар Шаховской / Публ., вступ. заметка и примеч. Ж. Шерона // Звезда. СПб. 1997. № 8. С. 154—172; № 9. С. 151—177.

4. Из писем А. И. Куприна В. Е. Гущику (1920—1927). Публикация Р. Каэра. URL: http://az.lib.ru /k/kuprin_a_i/

5. Письма Зинаиды Гиппиус Владимиру Злобину (1922—1923). URL: http://www.lebed.com/1998/art757.htm

6. Последние новости. Париж. 1920—1923. – По тексту – ПН.

7. Прокофьев С. Дневник (1907—1933). Ч. II. С. 116.

8. Воля России. Прага. 1920—1923. – С газетой «Воля России» Бальмонт сотрудничал с 1920 по 1926 год, в ней печатались не только его стихи, но и целый ряд очерков, статей: «Белый сон» (№ 110), «Песня рабочего молота» (№ 122), «Горный воздух (друзьям в Грузии)» (№ 156), «Трудность» (№ 174), «Среди чужих», известный читателям под названием «Факел в ночи» (№ 197), «Кровавые лгуны» (№ 209).

9. Современные записки. Литературные сборники. Париж. 1920—1923.

10. Бальмонт К.Д. Из мировой поэзии. Берлин, 1921.

11. РГАЛИ. Ф. 57. Оп. 1. Ед. хр. 60 (Серебряные реки); ед. хр. 31 (Над влагой). – Бальмонт К.Д. Тропинкой Огня.

12. Бальмонт К.Д. Солнечная пряжа. М., 1921.

13. Кровавая тризна. В чём их обвиняли (дело Таганцева) // ПН. 1921. № 431, 11 сент. С. 2.

14. Бальмонт К.Д. Марево. Париж, 1922.

15. Бальмонт К.Д. Светлый час. Париж, 1921. (Серия «Миниатюрная библиотека» издательства Поволоцкого.)

16. Бальмонт К.Д. Дар Земле. Париж, 1921.

17. Бальмонт К.Д. Сонеты Солнца, мёда и Луны. Берлин, 1921.

18. Бальмонт К.Д. Гамаюн. Избранные стихи. Стокгольм, 1921.

19. Крайний Антон (Гиппиус З.). Бальмонт // ПН. № 710. 1922. 11 августа. С. 2.

20. URL: http://lib.rin.ru/doc/i/11072p3.html

21. Вспоминает об этом и Зинаида Гиппиус в письме В. Злобину от 2 ноября 1922 г.

22. Вечер СП, на котором Бальмонт читал свои стихи, состоялся 24 ноября. – ПН. № 797. 1922. С. 3.

23. Balmont K.D. Visions Solaires. Tr. L. Savitsky. Paris, 1922. – В газете «Звено» (1923, № 2) сообщалось, что г. Франси де Миомандр даёт восторженный отзыв о книге К. Д. Бальмонта «Visions solaires»: «Конечно, мы имеем богатую литературу путешествий, и она заключает большие имена, но нет среди них ни одного, столь сверкающего, как Константин Бальмонт».

24. Петрова Т.В., Шептуховская Н. Бальмонт и театр // Солнечная пряжа: Науч.-популярный и лит.-худож. альманах. Вып. 2. Иваново – Шуя, 2008. С. 123.

25. Бальмонт К.Д. Под Новым Серпом. Берлин, 1923. – Первый в русской эмигрантской литературе автобиографический роман.

26. Бальмонт К.Д. Без русла // Бальмонт К.Д. Автобиографическая проза. М., 2001. С. 358.

Примечания

1 Издательство «Русская Земля» создали в Париже в 1920 году на паевых началах А. Н. Толстой, И. А. Бунин, А. И. Куприн, частично финансировалось «Земгором». Руководил журналом Т. И. Полнер.

2 Издательство «Слово» в Берлине (глава издательства – И. В. Гессен (1865—1943)).

3 Литературно-художественный альманах «Грани», Берлин (редактор Саша Чёрный). Во втором номере альманаха был опубликован рассказ Куприна «Золотой петух» и стихи Бальмонта «Право», «Оконце», «Венец».

4 «Тропинкой огня» – неизданная книга Бальмонта, состояла из пяти разделов: «Лестница сна», «Над влагой», «Лишь к ней», «Солнечная пряжа», «Серебряные реки». – РГАЛИ. Ф. 57. Оп. 1. Ед. хр. 31, 59, 60.

5 Книги обоих авторов включали произведения, публиковавшиеся ранее в России.

6 Вечер А. И. Куприна состоялся 6 апреля (ПН, № 607, 610, 612, – 7, 11, 13 апр., с. 3).

7 Зинаида Гиппиус вспоминала об этом в письме к В. Злобину от 2 ноября 1922 года («…Бальмонт <…> зачитал что-то предлинное о Блоке, стихи, которые я, к счастью, ни звука не слышала…»).

8 Розенталь Леонид М. («жемчужник»), владелец торгового дела бриллиантами в Париже. Покровитель русских писателей в эмиграции. Автор книги «Будем богаты».

9 Графиня de Beague (Behague), Беаг, оказывала финансовую помощь русским писателям в эмиграции. Открыла для них театр «Преддверие Amis».

10 Мися Серт (Maria Sophia Olga Lenaide Jodebska (1872—1950)) – верный друг Дягилева, помогала графине Беаг в устрой-стве вечеров.

11 Буайе Поль – вице-президент славянского Института, один из лучших знатоков русского языка и литературы во Франции.

12 Оман Эмиль (1859—1942) – профессор русского Парижского университета.

13 Чайковский Н.В. – председатель Комитета помощи писателям.

14 Из устных бесед с дочерью поэта Светланой Шаль.

15 Лебедева Маргарита Николаевна («заботница наша»), жена литературного критика, редактора газеты, а затем журнала (с 1922 года) «Воля России» – Лебедева Владимира Ивановича (1883—1956). Друг Марины Цветаевой.

16 Гессен И.В. (1865—1943) – глава берлинского издательства «Слово».

17 «Письма из Парижа», стихи и эссе Бальмонт публиковал в газете «Сегодня».

 

 

© Т. В. Петрова, 2012

Петрова Татьяна Владимировна, внучатая племянница К. Д. Бальмонта, кандидат химических наук.

В. П. Океанский, Ж. Л. Океанская (г. Иваново – г. Шуя)

ЗЫБЬ СУЩЕСТВОВАНИЯ
В ПОЭТИЧЕСКОМ МИРЕ БАЛЬМОНТА

Зыбь – состояние, противоположное основе, без-основность, бездна. В зыби шаткость нивелирует всякую опору, закреплённость и крепость. В ней поднимаются силы ночи и непроглядной тьмы, объемлющие контуры дня и вкрадывающиеся тенями в его освещённые галереи. И зыбко само существование света во тьме… Зыбь отдаёт утренней ранью существования, когда последнее ещё не вошло в стадию кристаллизации, ещё не успело окаменеть и не встало в полный рост – но эта рань становления, его первородный трепет незримо обволакивает и всё ставшее, а потому зыбь не менее мук рождения сопровождает и боль ухода, его непонятность и невосполнимость. Можно говорить о радикальной антисофийности зыби, подразумевая под этим чудовищное прорастание космизированного низа – процесс, метафизически обратный сверхкосмической теофании.

Сложилось так, что поэтов Нового времени с их лёгкого пера («Поэта – с Небом разговор» (IV, 33) [1]) почитают вестниками неба. По этому поводу Нестор Котляревский в начале ХХ века отмечал, что в текущую эпоху «строительства вавилонских башен… поэт был о себе очень высокого мнения» и «приравнивал себя к ясновидящему»: «Он посредник между людьми и Божеством. Целый ряд литературных направлений в ХIХ веке окрашен такой гордой самооценкой поэта» [3]. Не вызывает сомнения и тот факт, что подобная ураническая автодиагностика была инерционным романтическим заполнением опустошающегося архетипа предшествовавшей традиционной культуры: философско-элегическая лирика занимала место молитвенно-гимнической поэзии, подчас срастаясь с нею. Однако же если место последней, как показывают стихиры святителей Василия Великого и Иоанна Златоустого, – в круге церковно-литургических богослужений, в плаче обращённых к молитвенному взысканию небесного града, то поэтический топос Нового времени не просто уверенно покоится на земле, но, говоря словами А. Блока, «вырос… на почве болотной и зыбкой» и представляет собою «за городом… пустынный квартал», «обитатели» которого «встречают друг друга надменной улыбкой» [2].

Здесь роль Бальмонта совершенно особая, ибо он принадлежал к тем одиноким натурам, кто понял умом и в глубине сердца пережил всю тщету социализированной современности и, подобно Шопенгауэру и Ницше, воспел метафизическое «проклятие человекам дней последних». Поэт – на крыльях Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Фета – исходно устремился к стихиям хаосмоса… Наша гипотеза состоит в том объяснении бальмонтовской «всемирности», что она, при характерной «всеотзывчивости», стоит на стыке двух культурно-цивилизационных миров – умирающего Запада и ещё не родившегося Неовостока, восходящего над пропастью умерших культурно-исторических востоков; иными словами – агонизирующего мира западноевропейского (включая российско-петровский) и мира «метаславянского», «русско-сибирского», «евразийского», «акваториально-пацифического», «неомагического», однозначно не названного ещё…

Освальд Шпенглер в небольшой статье 1923 года «Философия лирики» проникновенно отмечал, что «в начале и в конце определённой культуры возникают великая лирика, песнь человеческой весны и осени, взлёт из тёмной древности и погружение в пустую цивилизацию, взгляд в многообещающее будущее и другой взгляд назад, в безвозвратно утерянное. Ещё раз погружается эта поздняя, измученная, изломанная душа в магию бесконечного пространства, но нет невинности тех ранних дней. Нет больше ничего произвольного, само собой понятного, нет общей вибрации всего народа: посреди бесформенной и бездушной массы появляется ещё лишь одинокий поэт, одинокий ценитель…» [4]. Пожалуй, мы имеем здесь ещё один герменевтический ключ к восприятию феномена Бальмонта, – причём, что особенно интересно, не только в рисуемом эсхатологическом варианте экзистенциального одиночества, но и в чаемой самим же Шпенглером во втором томе его «Заката Европы» космогонической возможности «прароссианства», будущее которого – во мгле третьего тысячелетия…

Бальмонт оказывается как бы в космическом разломе двух эпох – назовём их в шпенглеровском стиле: фаустовской и неомагической, – и здесь он собирает свой мир большей частью из осколочных и плазменных состояний. Идеациональное «Новое Средневековье», о котором писали Н. А. Бердяев и отец Сергий Булгаков, отец Павел Флоренский и П. А. Сорокин, – в далёком будущем, в мглистой глубине третьего тысячелетия; реальность же культурно-исторического времени, определившего судьбу, биографию и сам поэтический мир Бальмонта, предстала цепью глобальных катастроф, причём не просто внешнего (экономического, социального, политического) характера, но – проходящих прежде всего на антропологическом уровне.

Частые образы непроходимой всемирной зыби оказываются акцентно доминирующими в поэтическом мировидении Бальмонта, лишь на первый стереотипный и поверхностный взгляд определяемом его аксиоматической соляристикой – на самом же деле это символически насыщенные феномены нижнего мира, интегрированные в некий тоталитет фундаментально повреждённого мироздания: «болота» (I, 28, 57), «духи чумы» (I, 46), «тьма» и «бездна вод» (I, 47), «дрожащие ступени», «уходящие тени потускневшего дня» (I, 56), «трепетание звёзд», «догорающие тучки немой печали» (I, 58), «быстротечный миг» и «полуугасший день», который «обнялся с Океаном» (I, 59), «болотная глушь», «блуждающий свет», «запах тины», «ползущая сырость», «трясина», которая «заманит, сожмёт, засосёт», «погибшая душа», «тоскливо, бесшумно» шуршащие камыши (I, 59), «безмолвие угрюмой темноты», «ни проблеска, ни звука, ни привета», «зыбь морей», «трупы и обломки кораблей» (I, 60), «спящее болото» (I, 61), «Океан туманный» и «угрюмый», в котором «надежды нет» (I, 64—65), «ненаходимость Страны Обетованной», «мертвенно-бледная Луна» (I, 65), «пучина морская», «пещера угрюмая» (I, 67), «жизнь смутная», «скорби гнёт», «тоска», «мертвенный покой», «море отчаянья», «тёмная бездна мученья» (I, 69), «призраки», «ровный бледный блеск Луны» (I, 70), «дух ветров» (I, 72), «глухой сердитый шум взволнованного моря», «угрюмый свод Небес», «разрушение грани Земли», «жадная бездна», покушающаяся «взобраться в мир надзвездный» (I, 74), «безжизненно-тёмного морского дна безмолвные упрёки», «мертвенно-глубокие пучины Моря» (I, 75), «дрожащие туманы над мёртвою травой» (I, 78), «корабли, тонущие во мгле немого Океана» (I, 84), лирический герой признаётся: «Я схвачен, унесён, лежу на дне морском. / Я в Море утонул. Теперь моя стихия / – Холодная вода, безмолвие, и мгла. / Вокруг меня кишат чудовища морские. / Постелью служит мне подводная скала, / Подводные цветы цветут без аромата. / И к звёздам нет пути, и к Солнцу нет возврата» (I, 91), – это и «недра тёмной бездны», «крик бессильный в мир надзвездный», «Богохуленья ропот бесполезный», «Слова упрёка, от детей к отцу», «закон железный вечных мук» (I, 111), «воздух мёртвый, над мёртвым царством распростёртый» (I, 117), гностический «бездонный колодец» как путь созерцания «звёзд в Лазури» (I, 120—121), «влажная крутящаяся пыль», «клубление густых туманов», «кружение зловещих птиц под склепом пустынных Небес» (I, 131), «пустыня полусонная умирающих морей» (I, 139), лирический герой начинает свою «Морскую песню» словами: «Всё, что любим, всё мы кинем, / Каждый миг для нас другой…» (I, 146), – а заканчивает: «Мы потонем в Красоте, / Мы сольёмся с синим Морем / И на дне, / В полусне, / Будем грезить о волне» (I, 147), – это и «лазурь непонятная, немая, безбрежная» (I, 161), «зарница неверная», «цветы нерасцветшие», «волненье безвольное», «Море бессонное, как сон – беспредельное» (I, 162), лирический герой говорит о себе: «Я брат холодной равнине морской» (I, 185), «О, волны морские, родная стихия моя» (I, 186), – это и «зыбкий полусон» (I, 214), «зыбкие и странные проблески огня» (I, 220), «тучи зыбкие на небе голубом» (I, 238), «зыбкие отсветы бледных лампад» (I, 250), «бездна жутко-незнакомая» (I, 265), «жизнь – трепетание Моря под властью Луны» (I, 299), «вкрадчивая зыбкая волна» (I, 337), «зыбкий взор» (I, 385), «зыбь глубоких глаз твоих» (I, 386), «дрожащая зыбь вод» (I, 405), «Время зыбко. Берегись!» (I, 431), «куда ни глянешь – зыбкая вода» (I, 479).

Это и «песчаные зыби» (II, 11), «зыби зрачков», «многозыблемость слов», «неверная зыбь глубины», «зыбкие мерцания снов» (II, 19), «зыбкий намёк» (II, 24), «так светло и зыбко», «сказка зыбью дойдёт с глубины» (II, 38), «зыбь волны» (II, 82), «нить зыбкоцветных жемчужин» (II, 118), «строки с напевностью зыбкой» (II, 127), «светлая зыбь дней» (II, 128), «танец зыбкий» (II, 131), «пенная зыбь» (II, 140), «зыблющиеся намёки» (II, 141), «зыблемый звон» (II, 142), лирический герой говорит о себе, подразумевая движение к Раю: «зыбко я иду» (II, 152), «зыбкие огоньки» (II, 172), «зыбкая волна» (II, 188), «безмерные зыби», «мечтанье на зыбях различных качает», «зыбится вал» (II, 194), «зыбкий дух» (II, 196), «зыби Океана» (II, 203), «нежно-зыбкое воздушное руно» (II, 204), «непрочность, зыбкость, мгновенность» (II, 206), «сон мгновенно зыбок» (II, 214), «зыбится вечно игра» (II, 219), «зыблются вниз паутинки» (II, 258), «зыби глубинные» (II, 349).

Это и очень странные образы непроходимости: «Мир далёкий пылен весь» (III, 18); с одной стороны, открываются «силы живые небесных зыбей» (III, 91), но, с другой, обнажается и морок «утомления солнцем» – антисолярность движения «через столетия столетий»:

Камень. Бронза. Железо. Холодная сталь.
Утро. Полдень звенящий. Закатность. Печаль.
Солнце. Пьяные Солнцем. Их спутанный фронт.
Камнем первый повержен был ниц мастодонт.
Солнце. Воины Солнца и дети Луны.
Бронза в бронзу. И смерть. И восторг тишины.
Солнце. Ржавчина солнца. Убить и убить.
Воду ржавую пьют, и ещё будут пить.
Солнце тонет в крови. Мглой окована даль.
Камень был. Бронзы нет. Есть железо и сталь.
Сталь поёт. Ум, узнав, неспособен забыть.
Воду мёртвую пьют, и ещё будут пить. (III, 204—205)

Это и «непобедимое отчаянье покоя», «неустранимое виденье мёртвых скал», «Всемирность, собой же устрашённая», «в беспредельности, в лазурности бездонной, неумолимая жестокая Луна» (III, 213), «Весь мир – печаль застывшей бледной сказки» (III, 214), «небесные пустыни» (III, 221), «дымящихся светильников небесные огни» (III, 222), образ мира-пустыни: «безбрежна пустынная даль… под тройственным светом Небес» (III, 227—228), где «океаном – Беда» (III, 247), «под Небом бездным» (III, 273), «Всецельность превратилась в Топь» (III, 289), «Зыбь теченья в Океане мировом» (III, 294), «и взрывность рухнется на Солнце» (III, 308), «Пустынности дрожит звуковое свеченье», «вечно, пока человек, я только оборванный стих» (III, 343), «Живут созданья так из облачного дыма, / Так в ветре млеет зыбь весеннего листа, / Так Млечный Путь для нас горит неисследимо» (III, 357), автор признаётся: «я верю солнцеликому обману» (III, 372), «зыбкие созвенные мгновенья» (III, 382), «трепет жизни огневой» (III, 384), «в Океане всешумящем бьют валы» (III, 390), «в океане, где пляшет волна» (III, 392), «скользят вампиры, роняя тень» (III, 400), «имя – облик, имя – жало» (III, 403), «водная зыбь» (III, 430) «перекатная зыбь перезвона» (III, 469), «зыбкий сон» (III, 472), «огневой водоворот» (III, 492), «Млечный Путь течёт» (III, 500), «скреплённая размеченность орбит» в космосе «будет некогда расплавлена», «как двинет Бог все звёзды в путь» (III, 507—508).

Признавая «над зыбью Незыблемое» (IV, 26), автор более акцентирует именно зыбь: «с выси солнечных зыбей нисходит тайна без названья» (IV, 27), «в пряном цвете болотные травы» (IV, 42), «стонет в болотах зловещая выпь» (IV, 42), «миг предельный… пляшет в пустоте» (IV), «верховна осень» (IV, 67), «сверкающая бездна» (IV, 68), «не высота, а глубь и бездна – небо, в нём свиток неисчисленной печали» (IV, 70), «в Небе мощное есть Море», «никогда мне не изменит Море, ведя меня в мирах стезей мгновенья» (IV, 71), «Океан» как «Хаос» (IV, 114—116), угрожающая водная стихия: «Бездна, Волна без конца, потопление неосторожному» (IV, 176), «зыбь лица» (IV, 388), зыбь ночного неба: «Голос молитвы восходит к дрожанью затепленных звёзд» (IV, 414), «земля позабыла о Боге» (IV, 416), «земля сошла с ума» (IV, 422), «раскрылась глубже дьявольская хлябь» (IV, 424), «Ангел Бездн дохнул в свою трубу» (IV, 425), «пятирогая кровавая звезда» как «Бездна» (IV, 443), «выкован ошейник всем, распаян волей вечной Бездны» (IV, 454).

Это и очевидный у Бальмонта катастрофизм бытия: «все планеты рушатся в жерло» (V, 12), – но и «зыбь грёзы молодой» (V, 21), «радость зыбится в неясных письменах» (V, 23), «дневное – в зыбях, в дали многогудной» (V, 30), «зыбь живёт века» (V, 32), «я вижу зыбкий стебель» (V, 44), «зеленовато-зыбкое свеченье» (V, 56), «в нас живёт душа живая и зыбим солнечный мы смех» (V).

Бальмонт – поэт с размахом крупного философа, но реалии, которые ему открываются в этом предельном размахе, не оставляют философскому разуму подходящей нивы… Шопенгауэр, конечно, отдыхает.

В наиболее позитивном ключе по отношению ко всепоглощающей зыби существования у Бальмонта предстаёт, пожалуй, лишь неославянофильская тема, почерпнутая в начале ХХ века (когда, по мысли В. Ф. Эрна, «славянофильствовало» само «время») из предыдущего столетия и воскресившая в русской религиозной философии замечательные труды А. С. Хомякова и Н. Я. Данилевского; она была связана с чаянием проявления в истории, говоря словами Ю. В. Мамлеева, «России Вечной» – в неопределённом пока ещё грядущем русского мира:

О, Русский колокол и вече,
Сквозь бронзу серебра полёт.
В пустыне я – лишь всклик Предтечи,
Но Божий Сын к тебе идёт. (IV, 33)

С этим связан в поэтическом мире Бальмонта поворот от нижнего хаоса к некоей вертикальной оси символических смыслоформ, проступающей в мировых водах как бы сквозь туман:

И вот чужой мне Океан,
               Хоть мною Океан любимый,
Ведёт меня от южных стран
               В родные северные дымы.
И я, смотря на пенный вал,
               Молюсь, да вспрянет же Россия,
Чтоб конь Георгия заржал,
               Топча поверженного Змия! (IV, 27)

Однако же, такая метафизическая Русь подобна платоновской идее, которая в предвкушении вечного Пира не находит пока отчётливого культурно-исторического воплощения и остаётся в хаосмосе первобытных космогоний:

Русь – русло реки всемирной,
               Что дробится вновь, – и вновь
Единится в возглас пирный: –
               «Миг вселенский приготовь!»

Русь – русло реки свободной,
               Что, встречая много стран, 
Тихо грезит зыбью водной: – 
               «Где окружный Океан?» (III, 430)

Таким образом, мы можем сказать, что и грозящая гибелью зыбь, безжалостно пожирающая всё, что становится её достоянием, в метафизической структуре Целого оказывается глубоко плодотворна. Во всяком случае, с учётом парадоксов соляристики Бальмонта, о которых мы также писали в сборнике по итогам одной из последних Бальмонтовских конференций (5), – не солнце, а именно зыбь как первичный признак бездонности оказывается фактическим ключом к пониманию его поэтического мира.

Примечания

1 Бальмонт К.Д. Собр. соч.: В 7 т. М.: Книжный Клуб Книговек, 2010. – Тексты поэта цитируются с указанием в скобках тома и страницы по этому изданию.

2. Блок А. Поэты // Блок А. Собр. соч.: В 8 т. Т. 3: Стихотворения и поэмы 1907—1921. М.; Л.: ГИХЛ, 1960. С. 127.

3. Котляревский Н. Девятнадцатый век: Отражение его основных мыслей и настроений в словесном художественном творчестве на Западе. Пб., 1921. С. 11—12, 16.

4. Шпенглер О. Философия лирики // Шпенглер О. Пессимизм? М.: «Крафт+», 2003. С. 121—122.

5. Океанский В.П. Солнце в западноевропейской и восточнохристианской традициях (к соляристике К. Бальмонта) // Константин Бальмонт в контексте мировой и региональной культуры: Сб. науч. тр. по материалам Международной научно-практической конференции. Иваново: Издатель Епишева О.В., 2010. С. 91—93.

 

© В. П. Океанский, Ж. Л. Океанская, 2012

Океанский Вячеслав Петрович, доктор филологических наук, профессор, заведующий кафедрой культурологии и литературы Шуйского государственного педагогического университета, научный руководитель Центра кризисологических исследований, член-корреспондент РАЕ, действительный член Академии философии хозяйства при Московском государственном университете имени М. В. Ломоносова;

Океанская Жанна Леонидовна, доктор культурологии, кандидат филологических наук, профессор кафедры культурологии и литературы Шуйского государственного педагогического университета, доцент кафедры гуманитарных дисциплин Ивановского института ГПС МЧС России.

 

Г. Д. Певцов (г. Москва)

От Бальмонта до Манифеста нового символизма

Без всяких сомнений, Константина Бальмонта можно назвать крупнейшим представителем старшего поколения русских символистов, прямо или косвенно оказавшим значительное влияние на русских младосимволистов и последующих поэтов, принадлежащих к этому направлению.

Будучи глубоко русским поэтом и одновременно принадлежа всей мировой культуре, Бальмонт писал: «Моими лучшими учителями в поэзии были – усадьба, сад, лес, ручьи, болотные озерки, шелест листвы, бабочки, птицы и зори. Но, конечно, чтобы звонко пропеть свое собственное проникновение к природе, поэт нуждается в учительстве старших поэтов. Каждый уважающий себя художник со смиренной признательностью помнит и вспомнит своих учителей. Моими учителями были русские народные песни, все русские поэты, одухотворенный английский стих, утонченный Данте, всеоглядный Гете, упрямая скандинавская поэзия, полные самоутверждения испанцы XVI и XVII столетий, пантеистические гимны индусов и парсов. Но сердце по­детски лепечет: “Люблю больше всех Фета”».

Чуть более столетия назад Александр Блок в статье «О современном состоянии русского символизма» дал яркий образ эстетических и духовных метаморфоз, происходивших в недрах этого литературного направления. Одновременно он выразил и некоторую обеспокоенность будущим символизма (уже тогда), пытаясь наметить возможные и, прежде всего, духовные пути его дальнейшего развития.

Революция в России, о которой без каких­либо колебаний Блок говорил еще в 1910 году как о неизбежном проявлении нахлынувшего сумрака лиловых миров, разметала русских символистов по разным странам, хотя представители этого течения переписывались между собой и продолжали сохранять метафизическую общность. Более того, русский символизм уже в самом начале XX столетия перестал быть чисто национальным явлением и оказал решающее воздействие на формирование поэтической школы символистов в Болгарии. Главную роль здесь сыграл один из основателей русского символизма – Константин Бальмонт.

В начале XX века новые книги К. Бальмонта приходили в Болгарию прямо из Москвы. Христо Силянов, автор первых переводов одного из основоположников русского символизма на болгарский язык, имеющих поэтическую ценность, опубликовал в 1905 году в журнале «Художник» и первую статью о Бальмонте, где назвал его «поэтом красоты жизни и природы». Позже в различных газетах и журналах печатались переводы, сделанные Ц. Бориной, Д. Подвырзачовым, Л. Стояновым и другими.

Вообще в ту пору многие болгарские поэты, в числе которых Попдимитров, Дебелянов, Лилиев, испытывают сильное воздействие поэзии русских символистов – Бальмонта, Брюсова, Блока. Позже болгарские символисты официально называли Бальмонта «Учителем».

В эссе «Радость» (12 авг. 1930 г., Капбретон) Бальмонт пишет: «Да. Такое соприкосновение душ, когда слушатели, иной крови, чем твоя, откликаются на твой, чуждый им, но звучный для них и понятный им говор, откликаются как родные, содружным огнем загорающиеся, такое соприкосновение, такое внутреннее созвучие забытым быть не может. <...> Я думаю о… грядущей России, которая будет чтить свободу и независимое развитие тех народов, что исторически с ней соприкоснулись, и будет завоевывать их не мечом, а братским отношением, завоевывать завоеванием, обогащающим двоих, так что оба друг от друга получают богатства новые, и это двойное обогащение не обедняет никого, а обоих оставляет ими самими, но по­новому сверкающими и утоленными, как утоляющим сверканием ума и сердца озарены мы – побывавши в гостях в чужом доме, в чужом саду, где мы не рвали сами цветы, но где нам дали их гостеприимно и добровольно сколько угодно»  («Сегодня», 1930, № 234, 25 августа).

Блистательный русский поэт сыграл огромную роль в расширении и упрочении литературных связей между различными народами и видел в этом свою особую миссию. И конечно же, важнейшее место в этом процессе занимали вопросы перевода, который требовал величайшего мастерства и подлинной виртуозности для передачи тонкой мелодики символистского стиха.

Одно из ранних произведений болгарского поэта Емануила Попдимитрова – стихотворение «Лаура» (сборник «Песни», 1914). Бальмонт им особенно восхищался и перевел его у Попдимитрова первым. В чудесном переводе Бальмонта оно заканчивается словами:

На скрипке кремонской глухой я играю пред светлою дверью,
Кличет даль,
Снежная мчится метель, убеленная…
Ты без слов опускаешь вуаль.
– Пробудись, о невеста небесная сонная!

Эта кремонская скрипка, звучащая в руках Емануила Попдимитрова и таящая в своих напевах отзвуки блоковских мотивов, словно знаменует собой переданную от русских символистов эстафету – русско­болгарскую эстафету европейского символизма, позволившую ему выжить не только в начале, но и в середине ХХ столетия как одному из магистральных поэтических направлений и получить свежий импульс, обрести новую перспективу для своего развития в лоне набравшей силу плеяды молодых болгарских поэтов.

Знаково, что передал эту эстафету именно Константин Бальмонт – один из зачинателей русского символизма и один из немногих поэтов­символистов первого ряда, остававшихся в живых к середине прошлого века.

Задумываясь о дальнейшей судьбе этого направления, нельзя не задать себе вопрос: а существуют ли его продолжатели в современной русской литературе. Среди многих достойнейших представителей разных поэтических ветвей (и слава Богу, что этих ветвей немало), некоторых поэтов можно, как мне кажется, с определенностью назвать символистами, или, более корректно, неосимволистами. То общее, что объединяет их поэзию, естественным образом позволило и даже сделало целесообразным сформулировать некие общие ориентиры для всего направления, которые были собраны в Манифест нового символизма, составленный коллегиально в Переделкине 7 февраля 2011 года.

Вот его основные положения.

МАНИФЕСТ НОВОГО СИМВОЛИЗМА

Это манифест не о слове, это манифест слова.

Именно сейчас – в апокалипсическую эпоху – завершается (избывает себя) стадия антитезытезе, выражавшей истинную, высшую гармонию).

Тезу и антитезу символизма мы понимаем так же, как понимал их Александр Блок (статья «О современном состоянии русского символизма», март – апрель 1910):

«Теза: «ты свободен в этом волшебном и полном соответствий мире». Твори, что хочешь, ибо этот мир принадлежит тебе…; символист уже изначала – теург

В лазури Чьего­то лучезарного взора пребывает теург; этот взор, как меч, пронзает все миры… и сквозь все миры доходит к нему вначале – лишь сиянием Чьей­то безмятежной улыбки…

Миры, предстающие взору в свете лучезарного меча, становятся все более зовущими; уже из глубины их несутся щемящие музыкальные звуки, призывы, шепоты, почти слова. Вместе с тем, они начинают окрашиваться…; наконец, преобладающим является тот цвет, который мне всего легче назвать пурпурно­лиловым…

Золотой меч, пронизывающий пурпур лиловых миров, разгорается ослепительно – и пронзает сердце теурга. Уже начинает сквозить лицо среди небесных роз; различается голос; возникает диалог

Таков конец «тезы».

Как бы ревнуя одинокого теурга к Заревой ясности, некто внезапно пересекает золотую нить зацветающих чудес; лезвие лучезарного меча меркнет и перестает чувствоваться в сердце. Миры, которые были пронизаны его золотым светом, теряют пурпурный оттенок; как сквозь прорванную плотину, врывается сине­лиловый мировой сумрак (лучшее изображение всех этих цветов – у Врубеля) при раздирающем аккомпанементе скрипок и напевов, подобных цыганским песням…

Для этого момента характерна необыкновенная острота, яркость и разнообразие переживаний. В лиловом сумраке нахлынувших миров уже все полно соответствий, хотя их законы совершенно иные, чем прежде, потому что нет уже золотого меча...

Переживающий все это – уже не один; он полон многих демонов (иначе называемых «двойниками»)…

Итак, … мой собственный волшебный мир стал ареной моих личных действий, моим «анатомическим театром», или балаганом, где сам я играю роль наряду с моими изумительными куклами… Золотой меч погас, лиловые миры хлынули мне в сердце… я произвел заклинания, и передо мною…: красавица­кукла, синий призрак, земное чудо.

Это – венец антитезы…

Что же произошло с нами в период «антитезы»?.. На строгом языке моего учителя Вл. Соловьева это называется так:

Восторг души – расчетливым обманом,
И речью рабскою – живой язык богов,
Святыню Муз шумящим балаганом
Он заменил и обманул глупцов.

Мы растворили в мире «жемчужину любви»… Или гибель в покорности, или подвиг мужественности. Золотой меч был дан для того, чтобы разить».

Преодолевая антитезу, мы избавляемся от земного деструктивного канона в искусстве (разрушительный путь случайностей) и обретаем духовно­созидательный канон небесный (знаменующий путь непреходящих закономерностей).

Мы уже провидим грядущее царство Антихриста, о котором писал в конце вышеупомянутой статьи Блок и не уставал напоминать Мережковский, и последующее скорое наступление Суда Божия (конец «антитезы»).

Если в Средние века в искусстве господствовал архетип «Небо», а в эпоху Возрождения, с ее совершенным человеком, определяющим был архетип «Земля», то в нашу эпоху деструктивный канон закономерно сменяется эстетическим каноном, где все больше преобладает архетип «Небеса, сходящие на Землю».

От утилитарно­рационального логического к трагическому. От предметного восприятия мира к построению мира искусства, когда сама жизнь становится искусством, в котором царит не хаос и не «анатомический театр», но духовность, и в котором звучит музыка мира. То есть, по выражению Ницше, «рождение трагедии из духа музыки». («Кому назначен темный жребий, / Над тем не властен хоровод. / Он, как звезда, утонет в небе, / И новая звезда взойдет». А. Блок.)

Но далее, от дионисийского начала к аполлоническому, от завершения антитезы через трагизм искупительной жертвы к золоту в небесной синеве, к светлому золотому мечу, к пасхальности воскресшего слова:

Умчись высоко в небеса,
Где светит вольная зарница,
Где вечный облачный прибой
Бежит по бездне голубой.
                                       К. Бальмонт

Слово сегодня – глина, за которой ничего нет. Но слово – не глина, а одухотворенное Божественное начало. За словом мерцают смыслы. Живые.

Плоскодумцы уводят слово в плоскостность, то есть выхолащивают слово. Мы возвращаем слову многомерность смыслов.

Поэт – это пророк. Сегодня истинная поэзия – не только мастерство, но, прежде всего, – пророчество. Именно таковой и призвана быть поэзия во все времена.

Слово есть Бытие. Через слово присутствие в Боге. Слово должно воскреснуть и обрести пасхальное звучание:

Язык, великолепный наш язык.
Речное и степное в нем раздолье,
В нем клекоты орла и волчий рык,
Напев, и звон, и ладан богомолья.
                                                   К. Бальмонт

Слово – не «кирпичик»: не слова принадлежат нам, а мы принадлежим слову.

Мы должны слушать того младенца, который живет еще в нашей душе, и через покаяние, послушание и духовное ученичество вернуться к свету, гармонии. Это единственный путь к небесному золотому мечу.

От страшного мира конца антитезы к свету лучезарного меча через смирение и преодоление внутренней раздвоенности духа в «сине­лиловых мирах», восстановление цельности и гармонии души, присущих ребенку.

Наше чувствилище – внутренний камертон – должно проснуться, и мы с новой силой должны почувствовать Душу Мира, услышать Музыку Сфер, музыку Мира единого, одновременно созидая его музыкальными волнами стиха.

(«Бог создал мир из ничего.
Учись, художник, у него». К. Бальмонт.)

Душа поэта есть Душа народа.

Душа России живет в Мировой Душе.

Распятая в ХХ веке и омытая кровью Россия – на Небесах. Кровь праведников не проливается зря. Жертва России – ради всего Мира.

 

Александр Кувакин, Григорий Певцов, Алексей Шорохов
7 февраля 2011 года, Переделкино

Духовно и в определенной степени стилистически московским поэтам­неосимволистам близок замечательный русский поэт Валерий Петроченков, выходец из Санкт­Петербурга, вот уже тридцать лет проживающий в Вашингтоне.

Семикнижие Валерия Петроченкова – смелое поэтическое откровение нового времени, горящая семью гранями исповедь обнаженной совести, рвущееся наружу спасительное слово. И свет во тьме светит, и тьма не объяла его.

В мире хаоса, тотальной духовной деградации и утраты нравственных ценностей, торжества деструктивного эстетического канона и всеобщего приспособленчества, в страшную эпоху, когда человеческая жизнь стала разменной монетой, поэт остается верен высоким, от века данным Человеку заветам, своему неповторимому внутреннему голосу и великим традициям подлинно русской, а не псевдорусской и постсоветской литературы.

Погружаясь в созданное автором поэтическое пространство, всем существом чувствуешь, что не прервалась и не может прерваться связь времен, что никому не дано пресечь, исказить, вывихнуть ход глубинного течения истинной русской культуры, хоть бы и немногие верные несли ее на своих плечах. Одним из таких претерпевших до конца поэтов, цепко держащих своими человеческими руками ось времен и подпирающих своими духовными телами свод вечности, является Валерий Петроченков. И лишь претерпевший до конца спасется.

Бог, Россия и бессмертная человеческая душа – главная триада его поэтического творчества.

В стихах о родине чувствуется пронзительная боль, никогда не покидавшая автора. Они полны мучительных переживаний о прошлом, настоящем и будущем родной страны, которые для автора составляют единое целое: «Не помыслить в потемках о новом, / если прошлого в памяти нет».

В книге «Осень века» замкнутость времени и безысходность «железного», по выражению Блока, века девятнадцатого, уход от решения насущных и крайне важных для страны вопросов точно переданы в следующих строчках: «с тем, что в конце, то, что в начале / слилось над каторжной страной».

Образ сада как ориентир спасения, как символ вечного Рая проходит через все творчество Петроченкова: «Такая стояла страда, / что чудилось, стоя у края: / дыхание строгого Рая / окутывало города, / там, где проходила беда, / на черной свирели играя». «Это все еще Рай, это все еще Жизнь не вольна, / растеряв, затеряться в разутом осеннем саду», – и далее о садах родного Петербурга: «ведь по этой воде невидимкой проходит Господь, / и ему рукоплещут одетые в пурпур сады».

Образ России у Валерия Петроченкова неразрывно связан с искупительной жертвой Христа, грядущим апокалипсическим концом мира и вселенским чувством христианской любви. Вот строки из стихотворения «Петербург», посвященного Михаилу Шемякину: «Мой брат по крови – / Храм на Крови. / Но можно ль выжить на крови / без возвышающей любови, / без опаляющей любви?!»

В мироощущении Валерия Петроченкова для подлинной русской души нет временных и пространственных барьеров, в своем сердце он несет единую большую духовную Россию с ее непостижимой тайной: «Пусть хлеб изгнанья, став наполеоном, / все так же горек, но судить о том, / как бьется Китеж колокольным звоном, / что головой, о водяной бетон, / увы, не нам. Мы выпростали руки / из тех равнин, себя же обобрав... / А нестеровский отрок у излуки / так и стоит, страну в себя вобрав».

Исповедальной нотой звучат следующие строки поэта: «Забываю страну, где второе столетье страда / не дает ни на миг разогнуться суровому люду»; «Я кровавые слезы пролью на дорогах чужбины <...> И все будет звенеть надо мной колокольчик Валдая / и косяк пролетать, ледяное пространство рубя <...> И с холодных небес на мой зов прокричат Зодиаки / время Судного дня и суровое имя Отца».

Главная тема, проходящая через всю книгу, – тема бессмертной человеческой души. Обращаясь к Душе, поэт пишет: «Не сдернет с глаз потемок пелену / никто, пока, плененная, в плену / плен не забудешь, словно нет и плена. / Что плен тебе, бегущей зла и тлена?».

Читая стихи Валерия Петроченкова, мы чувствуем, что смерть не властна над жизнью: «Ты прости меня, Смерть, я не верю в тебя, я не верю. / Ты сама не своя под великой и благостной сенью».

Вера в бессмертие и торжество человеческого духа позволили Валерию Петроченкову навсегда преодолеть одиночество и границы физического мира: «Беседую с теми / до последнего вздоха, о ком / весть проходит сквозь годы и стены / и к кому безотчетно влеком / светом разума, силою веры, / кто со мной до конца неспроста, / кто объемлет вселенские сферы / прозревающей ширью Креста».

И поэт, с именем Бога на устах, действительно слышит вечную музыку сфер, прославляющую Святые Дары, и верит в ее животворящую силу:

Только музыка сфер нас спасет от хулы и беды.
Только ею, крылатой, оправданы, сиры и голы.
Начинают леса, вслед за ними вступают сады:
«Tantum ergo» слетает на сонные веси и долы.
Только музыка сфер. Остальное, как видно, в плену
у пространства навеки, бессмертия мнимого ради.
Слушай музыку сфер и услышишь себя и страну,
и вселенную, где собираются звездные рати.

Литература

1. Бальмонт К.Д. Соучастие душ. Очерки о славянах и Литве. София, 1931.

2. Попдимитров Е. С Константином Бальмонтом. Неизданная книга о русском поэте. Велико Тырново, 2010.

3. Блок А.А. Полн. собр. соч. и писем: В 20 т. М.: Наука, 1997.

4. Бальмонт К.Д. Собр. соч.: В 7 т. М., 2010.

5. Кувакин А.Г. Поющая пуля. Серия «Современная лирика». М., 2010.

6. Певцов Г.Д. Зов вечности. Стихотворения. Велико Тырново, 2009.

7. Петроченков В.В. Экслибрис. Стихи из семи книг. М., 2010.

8. Шорохов А.А. Оправдание поэзии. Книга лирики. М., 2008.


© Г. Д. Певцов, 2012

Певцов Григорий Дмитриевич, поэт, литературный критик, переводчик, член Союза писателей Москвы.

Н. П. Крохина (г. Иваново)

ОБРАЗЫ УСАДЕБНОГО ДЕТСТВА
В ПОЭЗИИ К. Д. БАЛЬМОНТА (*)

Исследователи не однажды отмечали органическое единство в поэзии К. Бальмонта образного ряда детство – сад – рай – гармония [1, с. 85, 89; 2, с. 26; 3, с. 25—26]. Моя задача – укрупнить и дополнить этот образный ряд, исходя из того, что К. Бальмонт относится к тем поэтам Серебряного века, для которых характерно органическое двуединство родного и вселенского, чувство целого, превращающее самое простое в таинство причастия к мировому и вечному.

При всём его романтическом стремлении вдаль, прочь «от родимой межи» [4, с. 139] – его не покидает память дет-ства, сквозной мотив возврата к позабытому и незабвенному – в мечтах и снах: «Мечтой уношусь я к местам позабытым.., к первичным святыням». «Шепчущий родник давно умолкших дней» [4, с. 155—156] навсегда остаётся святыней. Потому, объехав весь мир, Бальмонт так страстно хотел бы вернуться на родину: «Если бы у меня была свобода выбора, я поселился бы опять в родной глуши или на берегу Океана» [5, с. 262]. Он на всю жизнь останется верен своей первой любви: «Моя первая любовь – деревня, усадьба, где я родился и вырос. Моя первая любовь – насыщенное Солнцем весеннее утро, и я сам, лет четырёх, сидящий на родном балконе и любующийся душистыми кустами лиловой и белой сирени». В этом утре спрессовались века стабильной усадебной жизни. «Душа моя всю жизнь питалась... тем первым утром, той первой любовью – выросшей из этого бессмертного утра способностью любить мир и живые существа и знать.., что любоваться красотой – творить Дело Божие» [5, с. 261].

Об этой первой любви поэт вспоминал и в очерках «Где мой дом?», и в романе «Под Новым Серпом», и не однажды в стихах. Таинство единения с миром, которое передавал поэт в своих самых вдохновенных созданиях, восходит к счастливому опыту детства. В этом смысле одним из итоговых в творчестве Бальмонта является стихотворение «Прости» из сборника «Белый зодчий»: «Я с детства был всегда среди цветов душистых, / Впервые вышел я на утренний балкон, / Была акация в расцветах золотистых, / От пчёл и от шмелей стоял весёлый звон. / Сирень лазурная светила мне направо, / Сирени белой мне сиял налево куст. / Как хороши цветы! В них райская есть слава! / И запах ландышей – медвян, певуч и густ» [6, с. 449]. В это весеннее утро поэту раскрылась тайна детства – «беспрерывная тайна причастия» миру. «И этот свет Мировой Евхаристии, пережившему счастливое детство, светит потом всю жизнь», – писал поэт в романе «Под Новым Серпом» [7, с. 246]. Хотя в записной книжке 1904 г. Бальмонт определяет миф своего пути как движение от «печали, угнетённости и сумерек» «к радостному Свету.., победительному Солнцу» [4, с. 22] – свет детства, изначальная райская гармония ребёнка и мира («когда мир я безгрешно любил» [4, с. 52]), присутствует в его поэзии всегда, наполняя её атмосферой чуда и тайны; как две грани родного края для поэта-символиста, видящего двойственность всех вещей.

В поэзии 1890-х гг. определяются ключевые образы этой светлой памяти детства: «тишина уединенья», где поэт внемлет «музыке незримых голосов», «где сладко быть среди цветов»; «Забытый сад. Полузаросший пруд» [4, с. 30, 43]. В этом царстве тишины органично рифмуются «сад» – и «цветов аромат» или «тихая отрада» – и «цветы родного сада»; «пруд»– «цветут»; «луна» – «тишина»; «аллеи» – «феи»; «цветы» – «красоты»; «сады» – «звезды». Воспеваемый Бальмонтом «аккорд певучий / Неумирающих созвучий, / Рождённых вечной Красотой» [4, с. 175], открывается поэту с детства. Образы детства остаются образами вечной гармонии, «сверхземной красоты», «что никогда вам не изменит». В этом преображении временного в вечное, когда «забытый запущенный сад» с его «вековыми липами» [4, с. 53, 156] превращается в символ «непогибающих садов», становится образом вечного райского сада, «где поселитесь вы навеки» [4, с. 283—284], – Бальмонт обретает близость образному строю восточных поэтов, которые (словами Г. Иванова) «пели / Хвалу цветам и именам» [8, с. 349]. Именами в многоцветной поэзии Бальмонта будут многочисленные имена цветов как ипостаси разных состояний души поэта. Преображённая память детства становится основой бальмонтовского посвятительного мифа в царство тишины и вечного цветения. Человек – «капля в вечном» [4, с. 329], органическая часть мирового всеединства, открытого поэту, воплощаемого в сборнике «Только любовь» в образе «мирового кольца».

В «Очертаниях снов» образ детства сублимируется в образ вечного светлого истока, которым жива душа поэта: «Мне хочется снова быть кротким и нежным, / Быть снова ребёнком, хотя бы в другом, / Но только б упиться бездонным, безбрежным,/ В раю белоснежном, в раю голубом». В стихотворении «Преддверья» создаётся полный образ светлого утра жизни: это «мягкий рассвет», «воздушные мечтанья» «наивной души», «безвестная глушь», «свежесть и тайна младенческих взоров», «родник», нежный «в истоках прозрачных» [9, с. 27—28]. Не однажды Бальмонт будет себя называть поэтом с утренней душой. Все эти образы очень близки утверждению Вяч. Иванова о том, что поэзия в своём онтологическом пафосе возвышения «а realibus ad realiora» – от реального к реальнейшему – хочет стать «вселенскою, младенческою, мифотворческою» [10, с. 156, 71]. «Кто Вечности ближе, чем дети?» – по словам К. Бальмонта, для которого поэт – даже «моложе, наивней ребёнка» [9, с. 86]. Поэт и для Вяч. Иванова, и для Бальмонта – «ознаменователь сокровенной связи сущего» [10, с. 185]. Но если для Вяч. Иванова «нежная тайна» мира – брачная тайна: «мир от вечности – брак, и творенье – невеста» [11, с. 442]. Мир в его всеединстве обретает светлый облик с прекрасными женственными очертаниями (особенно в поэзии А. Блока). Для Бальмонта эта «нежная тайна» мира – в его глубинной детскости и цельности. Одним из итоговых в поэзии Бальмонта становится образ играющей вечности, «всегда победного света» и тишины: «Играет в ночь всегда победный свет... / Моря в игре баюкают буруны... / ...в вечности всегда идёт игра. / Но, чтоб в мирах глубоки были игры, / Должны быть в мире молнии и тигры» [12, с. 47]. Разумеется, в поэзии К. Бальмонта немало той игры с хаосом, чем и становится современное искусство, что он неоднократно декларировал: «Мы ценим без различья / Сверканья всех огней, – / Цветы с любым узором, / Расцветы всех начал... / От неба или фурий – / Не всё ли нам равно!». Подобные «антифоны» характерны для «миросознания» поэта [4, с. 278, 293]. Но самое важное в бальмонтовском отражении этой мировой игры – она имеет светлые истоки и светлое завершение. И в своём детстве, и в своих странствиях Бальмонт – поэт с утренней душой – познавал великую радость бытия: «Я видел безмерность мира... Я чувствовал слитность Неба и Земли, великую радость бытия... Я шёл по зелёному лугу» [13, с. 52].

С памятью о детском весеннем утре в творчество поэта ненавязчиво входит глубинная евангельская тема. Таинство мирового причастия открывало мир просветлённым и преображённым. Не однажды в его стихах звучат парафразы евангельских слов: «Не будете как дети – не войдёте в Царствие небесное» – или слов Христа о полевых лилиях. «Я вновь хочу быть нежным, / Быть кротким навсегда... / Непонятым и ясным, / Как небо и цветы» [9, с. 139]. Детство – это встреча с Небом. Если сгущённый образ мира земного – образ цветка и сада, то мира небесного – образы звезды и ангела, которые сочетает сокровенная связь сущего: «Звёзды тихий свет струят, / Очи ангелов глядят» [4, с. 157]. Один из главных детских снов – о белом ангеле, «таинственном и близком с давних пор». Свет белого ангела связывает поэта с Небом, делает Небо родным: «Я верю в Небо, синее, родное, / Где ясно всё неясное пойму» [9, с. 29]. Если лермонтовский ангел означал трагический конфликт небесного и земного в душе романтика, бальмонтовский ангел – «дальний тихий звон», «проблески, которым нет забвенья» – наоборот, связывает небо и землю в единое таинство, открытое с детства, которое в романе «Под Новым Серпом» Бальмонт назовёт: «свет Мировой Евхаристии», а в дневниковой прозе – «религией звёзд и цветов» [14, с. 51], зарождающейся уже в детстве. Детство – это «звёзды и цветы», «когда светила сказочно вечерняя звезда» [9, с. 271; 4, с. 437] и цвели цветы («Мы начинаем дни свои среди цветов и мотыльков» [4, с. 241]). Человек в бальмонтовской «религии звёзд и цветов» – «звезда меж звёзд» и «цветок в мировом саду» [15, с. 21, 19]. Самым зримым воплощением разговора Земли и Неба в поэзии Бальмонта является образ цветка, который навсегда останется мировым воплощением его кроткой и нежной души. «Поэт – цветок» для Бальмонта, создающий из «нежных слов» «цветущий сад»: «В лилиях белых вся нежность моя, / Страсть моя в кактусах красных, / В жёлтых колосьях покой бытия, / Ласковость в розах атласных». А мир – художественное произведение: «Каждый цветок есть изваянный стих / Вечно-безгласной поэмы» [9, с. 106]. Такова тайна тишины. Свои младенческие «вещие сны» поэт запечатлеет в стихийных гимнах «Литургии Красоты». Поэт вспоминает свой «вещий сон» о животворном дожде: «И снова, как в детстве, светили / Созвездья с немой высоты / И в сладостно-дышащей силе / Цвели многоцветно цветы» [9, с. 202]. Отраженьем этого единенья созвездий и цветов является образ Страны Обетованной, о которой поэт грезил давно в своих «светлых снах» [4, с. 64—65]. «Среди невиданных фонтанов и садов» поэту является образ Нового Града, которого так жаждала соборная душа поколения Серебряного века. «Весь Мир наполнился одним воздушным звоном, / Вселенная была – единый Млечный Путь» [9, с. 204].

Родина в лирическом цикле «Золотое яйцо» сборника «Белый зодчий» предстает Великой, скорбной и святой Матерью, у которой поэт просит прощения. Вина поэта связана не с тем, что он бродяга или блудный сын, но с тем, что поэт знает тайну Родины. Онтология русской природы для чуткой души поэта пронизана «безмолвной болью», «затаённой печалью», безысходной грустью, о чём так много писал поэт в 1890-х гг. От этой печали и сумерек он и уходит прочь «от родимой межи», воплощая в своих творческих поисках размышления русских философов своего времени о призвании России вобрать всё лучшее с Востока и Запада. Поэт – вечный путник, скиталец, блуждающий дух, жаждущий заговорить на всех языках, увидеть все города земли, все страны, все эпохи. О тоске и печали не только «дряхлых деревень» и «серого пахаря», но и самой «жестокой природы» немало писал Бальмонт: «Год из года здесь невзгода, / И беда из века век. / Здесь жестокая природа, / Здесь обижен человек» [6, с. 422]. Потому поэту так дорог тот оазис счастья, где он возрос, порождающий мечту о рае, мировой евхаристии, единении с миром. «Прости меня, прости. Цветы дышали пряно. / Я позабыл совсем, что где-то бьётся боль, / Что где-то сумерки и саваны тумана. / Меня, счастливого, быть грустным не неволь» [6, с. 449]. Стихотворение «Прости» развёртывает картину этого счастливого детства, счастью которого поэт с утренней душой останется верен навсегда. Поэт называет свой завет верности миру детства – изначальному единству детской души и мира – и, отдавая свои певучие творенья матери-Родине, просит прощения у вечно-скорбной России. Можно сказать, что это прощение своему солнечному поэту суровая Родина-Мать дала через крестное завершение его жизненного и творческого пути в тяжёлые годы эмиграции. Опыт светлого, счастливого детства (как правило, связанного с усадебным топосом), духовно питающего человека всю жизнь, – один из ведущих заветов нашей литературы.

Список литературы

1. Петрова Т.С. Созвенность: к поэтике соответствий в семантике образа сада у К. Бальмонта и А. Тарковского // Принцип визуализации в истории культуры. Шуя: ШГПУ, 2007.

2. Таганов Л.Н. Родной край в поэзии К. Бальмонта // Константин Бальмонт, Марина Цветаева и художественные искания ХХ века. Вып. 2. Иваново: ИвГУ, 1996.

3. Шапошникова В.В. Словообраз «сад» в поэзии К. Д. Бальмонта // Константин Бальмонт, Марина Цветаева и художественные искания ХХ века. Вып. 3. Иваново: ИвГУ, 1998.

4. Бальмонт К.Д. Полное собрание стихов 1909—1914 // Бальмонт К.Д. Собр. соч.: В 7 т. Т. 1. М.: Книговек, 2010.

5. Бальмонт К.Д. Где мой дом? Очерки 1920—1923 // Бальмонт К.Д. Указ. соч. Т. 6.

6. Бальмонт К.Д. Полное собрание стихов 1909—1914 // Бальмонт К.Д. Указ. соч. Т. 3.

7. Бальмонт К.Д. Под Новым Серпом: Роман // Бальмонт К.Д. Указ. соч. Т. 5.

8. Иванов Г. Стихотворения // Собр. соч.: В 3 т. Т. 1. М.: Согласие, 1994.

9. Бальмонт К.Д. Полное собрание стихов 1909—1914 // Бальмонт К.Д. Указ. соч. Т. 2.

10. Иванов Вяч. Родное и вселенское. М.: Республика, 1994.

11. Иванов Вяч. Стихотворения. Поэмы. Кн. 1. СПб.: Академ. проект, 1995.

12. Бальмонт К. Игра: стихотворение // Русская мысль. 1917. № 2. С. 47; вошло в кн.: Бальмонт К. Сонеты Солнца, меда и Луны: Песня миров. М., 1917.

13. Бальмонт К. Флейты из человеческих костей: Славянская душа текущего мгновения // Золотое руно. 1906. № 6.

14. Бальмонт К. Малые зёрна: Мысли и ощущения // Весы. 1907. № 3.

15. Бальмонт К. Океания // Заветы. 1914. № 6.

 

© Крохина Надежда Павловна, кандидат филологических наук, доцент кафедры культурологии и литературы и методики обучения ШГПУ

* Работа выполнена при финансовой поддержке государства в лице Минобрнауки России.


При использовании материалов сайта в газетах, журналах и других печатных изданиях обязательно указание первоисточника;
при перепечатке в интернете – обязательна прямая ссылка на сайт http://yepisheva.ru © 2014