Н. В. Дзуцева (г. Иваново)

Поэтика исповедальности 
в книге стихов К. Бальмонта «Горящие здания»


Человек устроен исповедно: в наивной душе 
мытарствует немота грешного тела; 
в духе мучается ужасом расщепления 
коснеющее «я», и вся богоподобная 
троичность микрокосма одержима 
словом исповедального самопризнания, 
чтобы вернуться, через катарсис 
искомой идентичности, к целостному бытию 
под Божьим небом и на Божьей земле.

о. П. Флоренский

 

Хорошо известно, что книга стихов К. Бальмонта «Горящие здания» (1900) ознаменовала новый этап творчества поэта. Характерен ее подзаголовок – «Лирика современной души», акцентирующий установку автора на поэтическое исследование глубинных пластов человеческой души, претерпевшей значительные изменения в своем психологическом составе и заявившей о потребности своего художественного воплощения. Об этом Бальмонт прямо сказал в одном из предисловий к «Горящим зданиям»: «В этой книге я говорю не только за себя, но и за многих других, которые немотствуют <…> но чувствуют гнет роковых противоречий, быть может, гораздо сильнее, чем я»1. Мотив «горения / пожара», сквозной в книге, призван символизировать «“остов” лирического миросозерцания Бальмонта, на котором он пытается утвердить новые эстетические и этические ценности»2. Авторы монографии, посвященной жизни и творчеству Бальмонта, говоря о «Горящих зданиях», затрагивают также и проблему «существенного влияния на поэта христианских идей, которое сказалось и в предшествующих книгах»3. Между тем этот аспект лирической рефлексии Бальмонта, получивший в «Горящих зданиях» небывало, на наш взгляд, острое и яркое воплощение, не затронул внимания современников. Достаточно сказать, что И. Анненский, который, как никто другой, проник в специфику поэтического сознания Бальмонта, в своей статье «Бальмонт-лирик» сознательно отсекает обнаженно-этическую проблематику его поэзии: «Другая реальность, которая восстает в поэзии Бальмонта против возможности найти цельность, это совесть, которой поэт посвятил целый отдел поэм. Он очень интересен, но мы пройдем мимо»4.

Между тем нельзя не заметить, что совесть становится одним из знаковых концептов в книге «Горящие здания». Его разветвленная мотивика тяготеет к циклическому образованию, характерному для поэтического мышления Бальмонта. Насколько остро и болезненно здесь раскрыта «драма сознания», обращенного в глубины душевной трагедии лирического «я», можно судить по факту выделения автором особого раздела под названием «Совесть», тем более, что и за его пределами потребность в лирической исповедальности не угасает: так, в разделе «Страна неволи» встречаем продолжение и развитие того же мотива. Автор идет на предельное самовыражение, вплоть до непосредственно явленных биографических подробностей и деталей, что придает самоанализу критических состояний и оглядке на прошлое характер исповедального высказывания. Бальмонтовская исповедальная манера, открытый способ лирической репрезентации исповедального акта становятся особенно примечательны на фоне актуализации концепта совесть в общесимволистском поэтическом контексте этого времени. Вот совесть в стихотворении А. Блока «Под масками» (1907): «…А под маской было звездно. / Улыбалась чья-то повесть, / Короталась тихо ночь, / И задумчивая совесть, / Тихо плавая над бездной, / Уводила время прочь…». В стихотворении «Совесть» Андрея Белого (1907) воспроизводится душевная катастрофа, постигшая поэта, как известно, в нелегкой ситуации любовного треугольника: за отвлеченно-безличным «они» узнаются А. Блок с его женой, и обличительный пафос «пробудившейся совести» обращен не на себя, а на «них»: «Они так ласково меня / Из дома выгнали на вьюгу <…> Пусть так: немотствует их совесть, <…> Покоя не найдут они, / Пред ними протекут отныне / Мои засыпанные дни / В холодной, в неживой пустыне...». В тексте стихотворения Вяч. Иванова «Совесть» (1912) заглавная буква – Меня допрашивает Совесть – выдает ее абстрактно-обобщенное, спиритуальное начало, еще не «дотягивающее» до мифологемы, но к ней явно приближающееся. Вот смысл этого «допроса»: «...Ты за день сделал ли, что мог? / Был добр, и зряч? Правдив, и целен? / А чист ли был, скажи, твой слог? / И просто, друг: ты был ли делен?..» Как видим, Совесть имеет здесь вполне спокойный характер, представая как творческая взыскательность художника-мастера по отношению к самому себе. И в дальнейшем творчестве Иванова концептуализация совести происходит вне исповедального начала, выходя к идее соборного единения.

Совсем иное у Бальмонта. Уже в предшествующей книге стихов «Тишина» совесть заявляет о себе в цикле «Забытая колокольня» (с. 193—198), правда, представая опять же как некое абстрактное понятие: «Совесть грозная земли, / Говорит “Восстань! Внемли”». И здесь же рядом уже живая, личная совесть прорывается страстным исповедальным монологом, обращенным к Богу: «О Господи, молю тебя, приди! / Уж тридцать лет в пустыне я блуждаю…» (Звезда пустыни, с. 198). Но с другой стороны, этот призыв оказывается чрезвычайно нестойким, и в последующем стихотворении читаем: «Хочется в пропасть взглянуть и упасть, / Хочется Бога проклясть».

Как известно, двойственность, противоречивость были не только свойством личностно-психологического облика Бальмонта, – на этом держалось умонастроение эпохи, и не удивительно, что лирика «современной души», представленная в «Горящих зданиях», отмечена крайней дисгармонией лирического «я». В этой связи знаменательно, что совесть введена здесь в общий «горящий» контекст книги, – она буквально жжет сознание лирического героя, выстраивая цепь невыносимых воспоминаний и воспроизводя картину душевных мук и угрызений. Таким образом, Бальмонт развертывает мотив совести в исповедальном ключе, ведь исповедальность – производное совести, плод ее работы. Но в то же время необходимо помнить, что исповедальное слово в культуре выходит за рамки собственно религиозной проблематики, перешагивая теолого-философскую традицию его наполнения и претендуя на литературный статус5.

Уже в первом стихотворении раздела «Совесть» (с. 235) мотив предстоящей расплаты за неправедно прожитую жизнь просматривается в символизации охваченного сумраком нравственного сознания героя: «Сумрачные области совести моей, / Чем же вы осветитесь на исходе дней, – / Сумраки отчаянья, дыма, и страстей?» («Сумрачные области»). Именно здесь намечен мотив двойника, обезображенного душевными пороками. Следующее стихотворение к ощущению душевного мрака прибавляет физически ощутимый концепт тяжести, выведенный, как и в предыдущем тексте, в название стихотворения – «Под ярмом» – и выраженный далеко не эстетным сравнением: «Как под ярмом быки влекут тяжелый воз…». Груз душевных мук – «…горечь слез, / И боль, и ужасы, и пламя покаянья» – таит угрозу саморазрушения: «Они накопятся, и, рухнув, как утес, / Глухими гулами ворвутся к нам в сознанье, / Как крик раскаянья, как вопль воспоминанья». Обратим внимание: здесь уже присутствуют те «слова-сигналы» – покаяние и раскаяние, которые вызывают память об исповеди как церковно-христианском таинстве, но автор использует их не в первичной востребованности, а переводит в суггестивно-образный ряд. Символично по своему основному приему (и символ также заключен в его названии) стихотворение «Дым» (с. 241): счастливый жизненный путь вдруг охвачен пламенем – «…и мы, опомнившись, глядим, / Как в небе темно-голубом / Плывет кровавый дым». Символическая картина непосредственно связана с общей атмосферой горения/пожара, наполняющей книгу, начиная с ее названия, но драматически осложнена здесь семантикой крови. Если здесь субъект речи представлен обобщенно-безличным «мы», то в стихотворении «Скрижали» (с. 242) он выступает в страст-ной обнаженности «я», – личности, взыскующей смысла в Божественном миропорядке и в человеке как создании Бога: «Если где-нибудь, за Миром, / Кто-то мудрый Миром правит, / Отчего ж мой дух, вампиром, / Сатану поет и славит? <…> А едва изведав низость, / И насытившись позором, / Снова верит в чью-то близость, / Ищет света тусклым взором». Тот же мотив продолжается в «Конце мира» (с. 244), но уже спускаясь в глубины греховного падения: «В устах, ко лжи привыкших, сдавлен крик. / Позор паденья ярко понимая, / Ум видит алчных духов адский лик. / Тоска – везде – навек – тоска немая». Но главное здесь то, что апокалиптика душевная разрастается в общую картину человеческой гибели. Символ лесного пожара, здесь впервые возникающий, – «…и души, как листы цветов лесные, / Горят, – кипит, свистит пожар лесной», – готовит свой развернутый метафорический сюжет в ключевом стихотворении раздела «Совесть» – «Лесной пожар» (с. 236). В сущности, оно может рассматриваться как символистская поэма, в которой Бальмонт аккумулирует лирические минисюжеты книги «Горящие здания», отмеченные мотивом совести. Поэтика исповедальности строится так, что лирический нарратив являет собой путешествие в память, где светлые грезы юности превращаются в смрадный дым пожара, которым объята душа героя. Символический сюжет «Лесного пожара», наполненный метафорически-реминисцентными пластами, построен на символике лесной дороги, по которой движется герой-двойник до роковой черты, когда светлые «виденья юности» превращаются в терзанья совести, просроченные сроки. Образ-символ бездорожья, отчаяния бесцельного блуждания драматизируется с помощью выразительно воссозданной картины горящего леса, герой оказывается в центре пожара, с ужасом ощущая гибельность своего положения. При этом лирический сюжет воспроизводит характерную для исповедального жанра «аксиологию прошлого», оглядку назад: лирический герой мучительно вглядывается в прошлое, чтобы найти «точку невозврата» своего жизненного пути, обернувшегося падением. Автобиографический акцент – «а мой вампирный гений / Был просто женщиной, познавшей лишь одно, / Красивой женщиной, привыкшей пить вино» – обобщается до осмысления его как общенационального порока, но это не снимает тяжести самоизобличения: «И пьянство дикое, чумной порок России, / С непобедимостью властительной стихии, / Меня низринуло с лазурной высоты / В провалы низости, тоски и нищеты...» М. М. Бахтин говорит о том, что точки пересечения, взаимопроникновения исповеди и автобиографии чрезвычайно важны, исповедь и автобиография сосуществуют как взаимодополняющие и не существующие один без другого жанры6. Однако, как считает Л. М. Баткин, исповедь, по Бахтину, – «это никакая не автобиография. Но – покаяние, исповедание веры и молитва. “Меня”, если угодно, нет; во всяком случае, нет вне сакрального; истинно есть только Он, то есть Бог. В такой трактовке исповедь предстает как высший акт погружения в метафизику бытия. Как стирание мнимых границ между жизнью и смертью и как подлинная “концепция жизни”»7. Нетрудно увидеть, что исповедальное начало у Бальмонта не достигает здесь такой высоты, – оно имеет другую цель, которую можно определить как «поэтику содрогания», заставляющую вспомнить исповедальные страницы дантовского «Ада»: «Но где я? Что со мной? Вокруг меня завеса / Непроницаемо-запутанного леса, / Повсюду – острые и цепкие концы / Ветвей, изогнутых и сжатых, как щипцы, / Они назойливо царапают и ранят, / Дорогу застят мне, глаза мои туманят, / Встают преградою смутившемуся дню, / Ложатся под ноги взыгравшему коню. / Я вижу чудища за ветхими стволами, / Они следят за мной, мигают мне глазами, / С кривой улыбкою…»

Как известно, суть исповеди как христианского таинства в признании своих грехов, в покаянии, необходимом для получения божественного прощения8, в «акте воли к исправлению»9. Исповедальное начало в «Лесном пожаре» не переходит в непосредственное покаяние: артикулирующий субъект просит прощения не у Бога, а у «теней прошлого»: «О, тени прошлого! – Простите же меня, / На страшном рубеже, средь дыма и огня!». Однако нельзя не заметить, что общий пафос поэмы и окружающих ее «сюжетов совести» – это требование предельного самосуда, беспощадность нравственного приговора, это новый взгляд на свои заблуждения, на пройденный жизненный путь, его переоценка. «Нужно быть беспощадным к себе» (с. 203), – говорит Бальмонт в предисловии к «Горящим зданиям». В основе столь эмоционально наполненной и бескомпромиссной лирической исповедальности следует видеть не только личностные качества автора. В качестве исповедального архетипа и своего рода пратекста в бальмонтовской исповедальности проступает ставшая в европейской культуре канонической «Исповедь» Августина Блаженного с ее потребностью в духовном самоанализе и самоосуждении. Прямо не заявленная, тем не менее установка на тип сознания, явленный этим примером, всегда проступает сквозь все индивидуальные модели исповедального жанра10. Нельзя не сказать при этом и о власти традиции русской классики с ее обостренной нравственной проблематикой, о ее пушкинском истоке, определившем, по слову Ахматовой, «столбовую дорогу русской литературы». «Пушкин и себя, и всю грядущую русскую литературу подчинил голосу внутренней правды, поставил художника лицом к лицу с совестью, – недаром он так любил это слово», – писал В. Ходасевич11. Бальмонт, таким образом, идет по тому же следу. Исповедальная интенция бальмонтовской лирики с ее повышенной психологической аналитикой и острым чувством нравственной самооценки соотносима и с особенностями национальной духовности: в русском самосознании совесть означает «прирожденную правду». В. Непомнящий передает слова Д. С. Лихачева, утверждавшего, что «во времена Древней Руси сложились человеческие идеалы такой высоты, которая на практике была почти недоступна, но они оставались непререкаемыми. Это заставляло человека быть требовательным к себе, если не в поступках, то хотя бы в глубинах совести, там, где таится потребность в покаянии, которая, кстати, необычайно свойственна Пушкину. Возьмите, к примеру, стихотворение “Воспоминание” (“Когда для смертного умолкнет шумный день”)»12.

Поэтика исповедальности в книге стихов К. Бальмонта «Горящие здания» стала еще одним шагом поэта к пониманию «современной души» и к ее к поэтическому воспроизведению. Во многом этому способствовала актуализация в сознании поэта исповедальных начал, т. к. «внутренняя энергия исповеди каждый раз заново собирает человека быта и человека искусства (а также героя текста) в том неотменяемом топосе жизненного мира, в котором они призваны к взаимно-творческому богочеловеческому со-деланью»13.

Примечания

1 Бальмонт К.Д. Бальмонт К.Д. Собр. соч.: В 7 т. М., 2010. Т. 1. С. 203. – Далее ссылки на указанное издание приводятся в скоб-ках с обозначением номера страницы.

2 Куприяновский П.В., Молчанова Н.А. Поэт Константин Бальмонт. Биография. Творчество. Судьба. Иваново, 2001. С. 108.

3 Там же. С. 110.

4 Анненский И. Книги отражений / Изд. подготовили Н. Т. Ашинбаева, И. И. Подольская, А. В. Фёдоров. М., 1979. («Лит. памятники»). С. 110.

5 См. об этом: Ирецкий А.Н., Рукавцова О.М., Псалтопулу Д. Исповедь церковная и литературная. Нравственно-педагогический опыт российского общества // Опыт религиозной жизни и ценности культуры. СПб., 1994.

6 Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. 2-е изд. М., 1986. С. 207.

7 Баткин Л.М. «Не мечтайте о себе»: О культурно-историческом смысле «Я» в «Исповеди» Бл. Августина. М., 1993. С. 60.

8 Исповедь // Всемирная энциклопедия: Христианство / Гл. ред. М. В. Адамчик: Гл. научн. ред. В. В. Адамчик. Минск, 2004. С. 287.

9 Исповедь // Большая энциклопедия: В 62 т. Т. 19. М., 2006. С. 361.

10 Рабинович В.Л. Урок Августина: жизнь-текст // Августин Аврелий. Исповедь. М., 1992. С. 246.

11 Ходасевич В. Собр. соч.: В 4 т. М., 1996—1997. Т. 1. С. 490.

12 Всегда быть с Пушкиным // Золотой Лев. № 157—158. – Издание русской консервативной мысли. URL: http://www.zlev.ru

13 Архитектоника исповедального слова. СПб., 1998. URL: http://luxaur.narod.ru/biblio/2/nauka/01-18.html

 

© Н. В. Дзуцева, 2012
Дзуцева Наталья Васильевна, доктор филологических наук, профессор Ивановского государственного университета.


При использовании материалов сайта в газетах, журналах и других печатных изданиях обязательно указание первоисточника;
при перепечатке в интернете – обязательна прямая ссылка на сайт http://yepisheva.ru © 2014