© Т. С. Петрова
СЛОВООБРАЗ «ДЫМ» В ЛИРИКЕ К. БАЛЬМОНТА
История слова дым как экспрессемы вполне доказывает его особую значимость в поэтическом языке [6]. В то же время без обращения к лирике К. Бальмонта вряд ли можно достаточно объективно и полно отразить специфику актуализации образных значений, связанных с употреблением этого слова как слова-символа. В мифопоэтике К. Бальмонта дым – необходимое и значимое звено единой символической системы. Учитывая направленность становления бальмонтовского мифологизма, целесообразно проследить развитие семантической структуры слова-символа дым и выявить на основании этого некоторые специфические черты его употребления в лирике К. Бальмонта.
На материале избранного из 29 книг поэта [1, 2, 3] установлено, что слово дым употребляется на протяжении всего творчества К. Бальмонта, активизируясь в книгах «Горящие здания», «Будем как Солнце», «Литургия красоты».
Прямое значение «дым как явление природы» обнаруживается только в единичных примерах после 1905 года: «Лето. Жарко. Полдень жгучий. Дым стоит вдали» (Гномы, 1-II, 29), – чаще в этом значении употребляется слово дымка: «Воздух видно. Дымка. Парит» (Хмельное Солнце, 1-II, 435); «Месяц в дымке скрыт» (Вызвездило, 1-II, 681). В стихотворении «Поток» слово дым выступает синонимом слова пыль: «Белый конь проскакал, было вольно кругом, / В чистом поле пронёсся лишь дым столбом» (1-II, 198).
Достаточно традиционно в поздней лирике К. Бальмонта употребление слова дым как объекта сравнения, однако образ, как правило, обращён к выражению соотношения с высоким, небесным миром: «И летели птицы в Небе, словно дым стоял вдали» (Живая вода, 1-II, 189); «И скопив облака, их сгустивши, как дым, / Одеваешься в яркость Вечерней Звезды» (Кветцалькоатль, 1-II, 580); «...васильки, как в синем дыме, / В далёкий уходили небосклон» (Голубой сон, 2, 239); «Лишь мгла долин курится, / Как жертвы бледный дым» (Высоты, 1-I, 666).
Аналогично употреблена метафора: «Звёзды, звёзды, многозвёздный белый дым» (Белый лебедь, 1-II, 594).
В целом характер творчества К. Бальмонта определяет более сложную семантику слова-образа дым.
Прежде всего, этот образ явно соотнесён с выражением стихии огня (пламени, пожара, костра и т. п.). Сам поэт определял особое место огня в своём миропонимании: «Огонь – всеобъемлющая тройственная стихия, пламя, свет и теплота, тройственная и седьмеричная стихия, самая красивая из всех» (3, 262).
Дым соотносится с огнём по принципу смежности – и это отражается в семантическом отношении. Чаще всего дым выступает как контрастное огню явление; тогда возникает семантическая оппозиция «яркое» – «тусклое», «устремлённое ввысь» – «гнетущее, давящее»; огонь – знак активной жизни, дым – знак гибели, смерти (при этом в контексте, как правило, отражается мотив противоборства огня и дыма): «Начинал тихонько петь, / Вился, дымы обнимая, / Снова дыму пел: Не тронь, / Нет, не тронь, ведь я Огонь...» («Я узнал сегодня ночью», 1-I, 669); «Трепеща и цепенея, / Вырастал огонь, блестя, / Он дрожал, слегка свистя, / Он сверкал проворством Змея, / Всё быстрей <...> С дымом бьющимся мешаясь, / В содержаньи умножаясь, / Он, взметаясь, красовался надо мною и над ней» (Пожар, 1-I, 472); «Он направит руль глядящий, он пронзит пожаром дымы...» (Корабельщики, 1-II, 388); «О сердце, есть костры и светы, / Есть в блеск одетые планеты, / Но есть и угли, мраки, дымы / На фоне вечного Горенья...» (Бедлам наших дней, 1-I, 733).
Уже приведённые примеры показывают, что соотношение огня и дыма как взаимосвязанных, но разнонаправленных стихий отражает у Бальмонта не только явления внешнего мира природы, но и внутреннего мира человека, состояние души, устремлённой к высшему, изначально-сущностному (см. у Бальмонта: «Огонь есть истинно всемирная стихия, и кто причастился Огня, тот слит с Мировым», – 2, 263): «Я неразрывен с этим мирозданьем, / Я создал мир со всем его страданьем. / Струя огонь, я гибну сам, как дым» (Раненый, 1-I, 269); «С Огнём неразлучимы дымы, / но горицветный блеск углей / Поёт, что светлы Серафимы / Над тесной здешностью моей. / Есть Духи Пламени в Незримом, / Как здесь цветы есть у Огня, / И пусть я сам развеюсь дымом, / Но пусть Огонь войдёт в меня» (Огонь, 1-I, 769).
Таким образом, слово-символ огонь актуализирует в слове дым смежные значения, вовлекая его в круг символов, отражающих особенно одухотворённый высший мир – Мировое начало, с которым стремится слиться душа человека. Такой мир освящён бессмертием; знаком его особой полноты выступает органичное соединение неслиянных, антонимичных явлений: «Миры, века – насыщены страстями. / Ты хочешь быть бессмертным, мировым? / Промчись, как гром, с пожаром и дождями. / Восторжествуй над мёртвым и живым, / Люби себя – бездонно, ненасытно, / Пусть будет символ твой – огонь и дым. / В борьбе стихий содружество их слитно, / Соедини их двойственность в себе, / И будет тень твоя в веках гранитна. / Поняв Судьбу, я равен стал Судьбе, / В моей душе равны лучи и тени, / И я молюсь – покою и борьбе» (Вечерний час, 1-I, 541).
Единый в своей противоречивости мир обнаруживает в себе творящее начало, приобщиться к которому стремится поэт. Цикл «Возле дыма и огня», входящий в книгу «Горящие здания» (
В то же время некоторые контексты обнаруживают идентичность в семантике слов-символов огонь и дым, однопланово передающих то или иное явление: «Взыграла ярость пламени и дыма. / И всё своё народ мой сжёг в огне» (В чужом городе, 2, 304) – идентификатором выступает слово ярость; «Тень дорогая душою хранима, / В шуме прибоя, что ропщет безбрежно / Бурями пламени, звуков, и дыма» (Печаль Луны, 1-I, 601) – идентификатор – общий метафорический член бурями; см. также: «И, пройдя круги мучений, минув пламени и дымы, / Я приду на праздник Солнца, просветлённый, как весна» (Обруч, 2, 324). Здесь семантическое тождество устанавливается не только на общей метафорической основе («круги мучений»), но и за счёт соотношения форм множественного числа, в котором отсутствующая в грамматике форма множественного числа слова пламя вызвана соответствующей формой слова дым.
Мистический огонь (пожар) определяет характер образа дым, выраженный эпитетом сверкающий: «Огонь появился пред взорами их, / В обрыве лазури туманной. / И был он прекрасен, и ровен, и тих, / Но ужас объял их нежданный <...> / На лоне растущих чернеющих вод / Зажёгся пожар беспредельный <...> И каждый, как дремлющий дух мертвеца, / Качался в сверкающем дыме. / И плыли они без конца, без конца, / И путь свой свершили – слепыми» (И плыли они, 1-I, 259—260).
Дым как результат горения, пожара, как знак или след уничтожения, разрушения определяется эпитетами душный, едкий, ядовитый, чёрный, чадный; метафорическое употребление подобных сочетаний передаёт угнетённое состояние человека, трагическое мироощущение: «Дни сожжённые – слепой и едкий дым» (Ворожба месяца, 2, 295); «Ползёт густой, змеится дым, / Как тяжкий зверь – ночная чара. / О, как мне страшно быть немым, / Под медным заревом пожара!» (Призрачный набат, 1-II, 92); «В моём сознаньи – дымы дней сожжённых, / Остывший чад страстей и слепоты» (Дымы, 1-I, 508).
«Пожар бесовских сил» порождает «бесовские дымы», «дымы тьмы»: «Когда истощатся бесовские дымы, в которых вся жизнь – водоверть? / И молвлю "Воскресе!", воистину слыша, что смертью исчерпана смерть» (Воистину, 2, 334); «Я верю. Помоги лишь, Воскресший, маловерью. / Свет не объялся с тьмою и светит в дымах тьмы» (Грядущая Россия, 2, 373).
«Мутное пламя» и «мутное марево, чёртово варево» – ключевые образы книги «Марево» (
Неодноплановость соотношения огонь – дым и динамика образа особенно наглядно проявляются в стихотворении «Дым», где пламя в детстве соотносится со светлым дымом; пора юности отражается в сложном сопоставительном определении «И точно лёгкий тёмный дым, / Подводных трав изгиб»; а завершение человеческой жизни передаётся драматически: «Горит и запад и восток. / И мы простились с нашим днём, / И мы, опомнившись, глядим, / Как в небе тёмно-голубом / Плывёт кровавый дым» (Дым, 1, 259).
В таком контексте слово дым становится образом самой человеческой жизни, реализуя в интенсионале сложный спектр значений: изменчивость, быстротечность, эфемерность, призрачность, преходящий характер.
Ещё более явно трагическое представление жизни посредством образов огня и дыма отражается в стихотворении «Лесной пожар» (1-I, 253—256), где метафора «На страшном рубеже, средь дыма и огня» передаёт восприятие человеком жизни во власти стихии, жизни как неизбежной и неравной борьбы, – лесной пожар выглядит апокалипсически.
Ощущение рубежа, пограничного состояния передаётся через образы дыма и огня не только в ранний период творчества Бальмонта [см. 5, с. 115], – трансформацию этого образа обнаруживаем и в книге 1929 года – «В раздвинутой дали»: «Задремал мой единственный сад, / Он не шепчет под снегом густым. / Только вьюга вперёд и назад / Здесь ведёт снегодышащий дым <...> Только дымно мерцает свеча, / Содвигая дрожащую тень. / Только знаю, что жизнь горяча / И что в Вечность проходишь ступень...» (Дремота, 3, 346—347).
На переходной ступени в Вечность «снегодышащий дым» зеркально отражает «огнедышащий» облик «горячей» жизни.
Традиционно в слове дым проявляется семантика «лёгкое, воздушное», «заволакивающее, застилающее» – прежде всего, в структуре сравнения или через определения [6, с. 223]: «И воздушные тучки летели как дым» (Поток, 1-II, 201); «Будь воздушным, как ветер, как дым» (Завет бытия, 1-I, 379); «Молва о них – как светлый дым» (Птица Стратим, 1-II, 293). Но очевидно, что, как правило, слово дым реализует эту семантику при передаче каких-то абстрактных категорий (человеческих свойств, состояний – а не явлений! – природы, характеристик ноуменального мира); реализация семы «лёгкое, воздушное», «заволакивающее, застилающее» в природе у Бальмонта наблюдается в слове дымка: «Под белой дымкой зеркало озёр» (Рассвет, 2, 228); «Один поток разливистый / Под дымкою тонкой» (Вскрытие льда, 1-I, 381); «Вечернее тихое море / Сливалось воздушною дымкой / С грядою слегка лиловатых / Охваченных сном облаков...» (Успокоение, 1-I, 387) и т. д.
В слове дым сема «лёгкое, воздушное» осложняется индуцированной семантикой «загадочное, таинственное, призрачное», что вполне определяется представлением мира непознанного и, скорее, непознаваемого, скрытого от человеческого восприятия и проявляющегося лишь в туманных, неясных видениях: «Она была меж волн как призрак дыма, / Бездушна и бела» (С морского дна, 1-I, 371); «Над Морем тоскую, что странно-воздушнее дыма, / Где помыслы сердца свою отмечают межу» (Над Морем, 1-II, 68); «И всё темней, всё глуше, холоднее / Казалась дверь, закрытая навек. / И дрогнули два странника, – бледнея, / Как дым над гладью спящих ночью рек...» (Искатели, 1-I, 495).
Актуализаторами такой семантики выступают символы высокого, мистического, озарённого особой духовной просветлённостью мира: башня, небо, окно, заря, а также слова виденье, грёза. Например: «В башне с окнами цветными / Я замкнулся навсегда, / Дни бегут, и в светлом дыме / Возникают города, / Замки, башни, и над ними / Лёгких тучек череда <...> В час, когда, как в светлом дыме, / Я приветствую зарю, / И с виденьями родными / Лёгкой грёзой говорю» (В башне, 1-I, 283—284).
С другой стороны, семы «лёгкое, воздушное» и «незримое» могут выступать осложняющими по отношению к другой ядерной семе – «исчезающее, рассеивающееся», «преходящее». Именно это наблюдается в стихотворении «Незримое»: «Люблю тебя, когда, с мечтой незримой / Обручена, привольно шутишь ты. / Вся жизнь, как дым, легко струится мимо, / И слов цветут мгновенные цветы» (Незримое, 3, 251).
Традиционно проявляющаяся в слове дым сема «исчезающее, рассеивающееся», «преходящее» [6, с. 223] наблюдается только до книги «Хоровод времён» (
В книге 1922 года «Марево» эта семантика слова дым осложняется выражением трагических утрат, индуцированным развивающимся мотивом пожара: «Мы вечно к светлым берегам / Плывём, и горе наше – дым» (Нить, 3, 312).
В некоторых случаях слово дым в составе сравнения или метафоры традиционно реализует значение «уничтожить», «привести к гибели»: «Всё мы бросим, пустим дымом» (Отзвук народного, 1-II, 98); «...обратили в дым / Народы с прошлым вековым, / Людей убили миллионы» (Над вечною страницей, 1-II, 535).
Особым образом выглядит употребление слова дым в соотношении со словом тень: «Дни убегают, как тени от дыма, / Быстро, бесследно и волнообразно» (Печаль Луны, 1-I, 601). При этом сема «лёгкость, неуловимость», актуализированная и в слове дым, и в слове тень, акцентируется («тень от дыма» – это ещё более призрачное и неуловимое, чем дым): «Так мы все идём к чему-то, / Что для нас непостижимо. / Дверь заветная замкнута, / Мы скользим, как тень от дыма. / Мы от всех путей далёки, / Мы везде найдём печали. / Мы – запутанные строки, / Раздроблённые скрижали» (Скрижали, 1-I, 260).
Кроме того, тень в контексте символизма – образ не только призрачного, но и неистинного (не явление, а лишь его след – отблеск, отзвук); поэтому свою разобщённость с миром, «неявленность» и «непроявленность» в нём Бальмонт выражает так: «Моё несчастье несравнимо / Ни с чьим. О, подлинно! Ни с чьим. / Другие – дым, я – тень от дыма, / Я всем завидую, кто дым» (Тень от дыма, 1-I, 721). Именно в этом аспекте интерпретирует приведённый пример А. Ханзен-Лёве [5, с. 230]. Однако в дальнейшем контексте этого стихотворения слово дым выступает символом устремлённости к высшему в результате яркой жизни – в таком соотношении образ «тень от дыма» передаёт противоположное состояние – приземлённость, отягощённость, бренность бытия (здесь это акцентируется ещё сравнением как змей): «Они горели, догорели, / И, всё отдавши ярким снам, / Спешат к назначенной им цели, / Стремятся к синим небесам <...> А я, как змей, ползу по склонам, / Я опрокинут на земле...».
В таком контексте «тень от дыма» – образ, отражённый в названии стихотворения, – прочитывается как двуплановое выражение глубокого духовного упадка.
Вообще в системе бальмонтовской лирики чётко выражена оппозиция: дым низкий, стелющийся по земле – знак духовного упадка, немощи и оскудения или недостаточной просветлённости; дым восходящий, поднимающийся в небеса – символ духовной устремлённости к высшему благодатному миру: «Всю жизнь я славлю Бога Сил, / Отца и мать и край родимый, / И я костёр не погасил, / Чей к небу огнь, и к небу дымы» (Всю жизнь, 2, 320). Активными актуализаторами такого значения выступают слова, связанные с культовой сферой, в том числе синоним фимиам: «В тесном пространстве, где дух наш взрастил / Тайное древо невидимых сил, / Тает вздыхающий дым от кадил» (Молебен, 1-I, 297); «Когда же Серафимы / Провеют над дарами, / В молитвенные дымы / Восходим мы свечами» (Пять свеч, 1-II, 349); «Душистость красочных цветов / И благовонный дым / И звучный зов напевных слов / Навеки слиты с ним» («Кветцалькоатль-Вотан», 1-II, 583); «Псалом надежд погребальных / Поём мы, и всходит дым» (Псалом ночной, 2, 197); «И если мы в веках распяты своим безумьем роковым, / Прильнём к ногам Его пробитым с мольбой, взносящей светлый дым» (Он, 2, 249); «Кипарис родит благовонный дым, / В час, как дух у нас посвящён мольбам, / Фимиам его дышит в храмах нам» (Море всех морей, 1-II, 158).
В таком употреблении христианская символика обращена к выражению духовного устремления к высшим силам вообще и служит основой для развития собственно символистских значений. С этой целью Бальмонт прибегает к каноническим текстам, образная основа которых способствует актуализации необходимой семантики – в частности, в слове дым. Именно так выглядит парафраз «Херувимской песни», являющейся одним из важнейших песнопений в православной Божественной литургии. На основе канонического текста Бальмонт создаёт стихотворение, отражающее образы духовной устремлённости к высшим запредельным силам, сформировавшиеся в его поэтическом мире: «Выше, ниже, Херувимы, образующие тайно / Свет и крылья, свет и дымы, лик возникший не случайно, / Жизнь творящей, нисходящей, восходящей ввысь огнём, / Трисвятую, Трисвятейшей, трисвятую песнь поём. // Да Царя, чей голос – громы в вихрях огненного дыма, / Чьё величие – на копьях свитой Ангельской носимо, / Мы подымем, света примем триединого Лица, / Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя без конца» (Херувимская, 1-II, 424).
Слово дым в каноническом тексте отсутствует, здесь же оно в соотношении с образом-символом огонь отражает не только духовное восхождение в высший, жизнь творящий мир, но и сущностные свойства этого мира: «Да Царя, чей голос – громы в вихрях огненного дыма...»
Наиболее явно такая символическая направленность слова дым отражена в стихотворении «Всходящий дым» (2, 385), которое входит в последнюю книгу Бальмонта «Светослужение» и датировано 1936 годом. «Всходящий дым» как знак устремлённости духа «в огнепоклоннический храм», то есть к мировому огненному источнику жизни как таковой, в том числе и духовной, соотносится в этом стихотворении с дымом из печной трубы: «Когда, свиваясь, дым взовьётся / Над крышей снежной, из трубы, / Он в синем небе разольётся / Благословением судьбы». Тогда обыкновенный земной дымок становится знаком, отражающим присутствие «неумирающих огней» – особых сущностных проявлений высшего, духовного мира.
Не случайно в этом стихотворении развивается мотив «золотого пути» – движения от мрака к свету высшего, мистически озарённого мира; знаком духовного восхождения к этому миру и выступает дым: «В страстях всю жизнь мою сжигая, / Иду путём я золотым / И рад, когда, во тьме сверкая, / Огонь возносит лёгкий дым. / Дымок, рисуя крутояры, / То здесь, то там, слабей, сильней / Предвозвещает нам пожары / Неумирающих огней».
Земной дым – не результат, а провозвестник неугасимого духовного (в том числе и творческого) горения, вечности Духа.
Таким образом, слово дым является здесь типичным символом, зеркально отражающим в себе явления земного мира – и мистически прозреваемого мира высших сущностей, средоточия жизни во всей её полноте. Земные явления выступают знаками, отражениями этого сущностного мира: горящие в печке дрова – это «дух солнечный восходит синим дымом» (Зима, 2, 346); дерево – «это храм, / Это молельня лесная. / Струйно смолистый дрожит фимиам, Душу к молитвам склоняя» (Хвоя, 1-II, 519); весеннее цветение яблонь – литургия: «При светлом дыме яблочном – кадильниц синий дым, / Глядят на нас Небесные – и мы на них глядим...» (Литургия в литургии, 1-II, 401); лечебные травы источают «тайновести» – «И всходил как будто к Небу изумрудно-светлый дым» (Чернобыль, 1-II, 162); «Туман лугов, как тихий дым кадил, / Встаёт хвалой гармонии безбрежной» (Вечерний час, 1-I, 542).
В поздний период творчества Бальмонта (с 1914 года) обнаруживается употребление слова дым в значении «родное», «знак родины», традиция которого восходит к державинскому «дым отечества» [6, с. 220]: «И вот чужой мне Океан, / Хоть мною Океан любимый, / Ведёт меня из южных стран / В родные северные дымы» (Над зыбью незыблемое, 2, 344).
Многоплановость образа дым в таком употреблении обусловлена оттенками смысла, возникающими в контексте. Так, в стихотворении «Слово о погибели» (2, 328) название актуализирует в семантике слова дым исторические коннотации, связанные с древнерусским «Словом о погибели русской земли»: «Ты снишься мне в дыме, / Увита осоками, / Волчцами зубастыми, / Одета в поля. / С горами крутыми, / С холмами высокими, / С дубравами частыми, / Родная земля...». Кроме того, соотношение с древнерусским текстом создаётся за счёт парадигматического ряда типичных для выражения русского начала образов, с постпозитивными определениями, придающими тексту фольклорный колорит. В результате слово дым выступает не просто знаком родины, а её символом, отражающим и особенности природы в восприятии русского человека, и коннотации, связанные с драматическим прошлым, – дым битв и пожарищ, и, кроме того, ту дымку невероятной дали, сквозь которую на чужбине видится родина.
Дым воспринимается как примета родины в совершенно конкретном пейзаже: «Горят все печи и печурки, / До неба всходит белый дым» (Первозимье, 2, 332). Однако и здесь это не просто деталь зимнего русского пейзажа, но сущностная характеристика русского мира, который при всей внешней конкретности поэтизируется и «сквозит» фольклорным, глубинно-русским духом: «...И бегом вещей сивки-бурки / Несусь я к далям голубым».
Практически всегда проявление в слове дым семы «родное» осложнено актуализацией других значений, часто связанных с «выходом» в иной мир – мир человеческого чувства, мир неявленной, но прозреваемой духовности. Так, в стихотворении «Таинственная склянка» (2, 319) слово дым передаёт не столько русский колорит зимней прогулки, сколько ощущение погружения в особое непередаваемо счастливое, волшебное состояние: «Лишь колокольчик люблю я, / Скрип и качанье саней, / Только восторг поцелуя, / Только прижаться нежней. // Царства земные не нужны / Порабощённым двоим, / Вольно вступившим в жемчужный, / Сказками тающий, дым».
Особенно явно сема «родное» связана с одновременным выражением одухотворенности в стихотворении «Страна, которая молчит» (2, 218), где за внешней холодностью и неподвижностью родины прозревается её глубинная духовность, проявляющаяся в символах огней, звезды и в соотнесённом с ними образе-символе дым: «Страна, которая всех дольше знает зиму, / И гулкую тюрьму сцепляющего льда, – / Где нет конца огням и тающему дыму, / Где долгий разговор ведёт с звездой звезда...».
Закономерно, что словом дым Бальмонт передаёт образ земного мира в противовес высшей, исконной для всякой человеческой души родине – отчизне небесной, куда душа возвращается, закончив земной путь: «Но ты ещё покров наденешь белый / В свой день, когда над мглой прохладных плит / Душою глянешь в новые пределы, / Внимая вспевам синих панихид. // В свой день, в свой час покров неповторимый / Надену я, и буду там, где ты, / В последний раз вопью земные дымы, / Вступая в глуби новой высоты...» (Встреча, 2, 262—263).
Таким образом, в развитии значения «родное» в слове-символе дым наблюдаются две интенции: поэтическая традиция («дым отечества») и системные связи с мифопоэтикой Бальмонта, где непосредственно соотнесены «малая» земная родина (усадьба, родная деревня) – Россия – и небесная отчизна («отчизна моя голубая»). Слово дым связано с выражением земной родины; с миром же высшим оно соотносится, реализуя семантику обращённости к Вечности.
Принципиальная амбивалентность слова, реализующего в отдельном стихотворении системные связи с контекстом цикла, книги, творчества и в целом с интертекстом символизма, – это и есть главное свойство слова-символа. У Бальмонта такое слово всегда отражает в явленном вечное и бесконечное сущностное начало. Дым как образ эфемерного, изменчивого, неуловимо преходящего одновременно выступает символом устремлённости к непостижимо высокому, вечному и бесконечному: «Дым встаёт, и к белой крыше / Под упорством ветра льнёт. / Встало Солнце. Ветер тише. / Дым воздушный отдохнёт. // Будет ровной полосою / Восходить, как фимиам. / Вечно-тающей красою / К вечно синим Небесам!» (Зимний дым, 1-I, 164).
Кроме того, это слово заключает в себе аксиологическую амбивалентность, отражая явления, связанные с силами добра и зла, созидания и разрушения, и, что самое главное, – явления пограничного, рубежного характера. Всё это позволяет определить слово дым как один из ключевых символов в системе бальмонтовского символизма.
Примечания
1. Бальмонт К.Д. Собр. соч.: В 2 т. Т. 1—2. Можайск, 1994 (здесь т. 1 – I, т. 2 – II, последующими арабскими цифрами обозначены страницы).
2. Бальмонт К.Д. Светлый час. М., 1992.
3. Бальмонт К.Д. Стозвучные песни. Ярославль, 1990.
4. Афанасьев А.Н. Поэтические воззрения славян на природу. М., 1995. Т. 1.
5. Ханзен-Лёве А. Русский символизм. СПб., 1999.
6. Шульская О.В. Слово дым в русской поэзии // Проблемы структурной лингвистики
Опубликовано в сокращённом варианте: Константин Бальмонт, Марина Цветаева и художественные искания ХХ века. Вып. 5. Иваново: ИвГУ, 2002. С. 24—32.